– Товарищи, друзья и братья! – обращался я, как обычно, к слушателям, зная наперед, что среди них имеется не меньше половины противников «толстовства» и всякого анархизма. – Мы собрали вас в обстановке этого блестящего вечера, но не думайте, чтобы мы были способны за этим блеском, под этой маской веселья просмотреть те страдания, которые все вы переживаете и которые вместе с вами, вместе со всеми нами переживает весь народ и, пожалуй, можно сказать – и все человечество. И не только внешние страдания, но и внутренние, которые еще горше, чем внешние. В самом деле, не потому, главным образом, нам плохо, что внешняя жизнь замирает, что мы голодаем и холодаем: каждый из нас в отдельности как-нибудь и протянул бы. А потому, что душа болит за других, за их страдания. Поистине, справедливо то слово, которое говорит, что люди могут быть счастливы только все вместе, или же они несчастны: так свойственно людям это чувство взаимного единения, чувство единой, общей жизни всего человечества…
– И нельзя сказать, чтобы сейчас страдал какой-нибудь класс по преимуществу. Напротив, все классы, всякое живое существо страдают одинаково. И вот тут-то стирается – страданием – та граница, которая разделяла нас. Мы перестаем делиться на своих и чужих, на равных и неравных. Перед лицом страдания мы все одинаковы, все – люди.
– Может быть, никогда так близко, как теперь, не сможем мы подойти друг к другу: заглянуть друг другу в душу и, отбросив предрассудки, фальшивые мнения и предвзятые мысли, прямо и откровенно, поглубже, по совести, оценить то, что происходит в стране.
И дальше шел анализ положения – анализ, конечно, односторонний, поскольку его делал человек, совершенно некомпетентный в политике и в экономике, ученик Толстого. Я сам заявлял, что «не считаю себя компетентным и призванным разбираться в отношениях хозяйственных, экономических» и что я «буду говорить исключительно о нравственной стороне человеческого строительства».
У меня не было учености, научно-материалистической платформы, орлиного взгляда и гения Ленина, уверенно шедшего по своему пути и за годы вперед ясно провидевшего наступление царства социализма, – и я предрекал неуспех революционных усилий, бесплодность «внешнего устроительства», поскольку «еще не начиналось и не проповедуется и не исповедуется устроительство внутреннее».
На защите этого толстовского тезиса и была снова построена моя речь. Бесспорно, что вопросы самовоспитания играют огромную роль, но все же в политике платформа идеалистическая неизбежно преодолевается и побеждается платформой материалистической. Я, как Дон-Кихот, боролся с мельницами, защищая противоположную точку зрения.
Напоминая, что через несколько дней наступает вторая годовщина Февральской революции, я уверял, что за это время «никаких существенных изменений» в русской жизни не произошло. То же неравенство и насилие царят в жизни, хотя и прикрываясь новыми именами. Почему? Да потому, что люди остались теми же, какими были, и, продолжая верить в «соблазн устроительства», как называл его Толстой, не сделали попытки изменить к лучшему свое внутреннее существо, не побороли ни своего эгоизма, ни жестокости, ни инстинкта собственничества. Надеялись, что они могут улучшить общую жизнь путем внешних, механических перестановок.
Пытаясь насадить социализм путем насилия и преступления, путем презрения к отдельному человеку и его жизни и внутреннему достоинству, люди унизили идею человека, идею человечности. Забыли (выражаясь перефразированным евангельским изречением), что не человек для социализма, а социализм для человека. Забыли о том, что без работы над собой, без самоулучшения, без самосовершенствования всех и каждого создать новую, лучшую жизнь, создать социализм невозможно. Толстой постоянно указывал на это. Истину его слов мы теперь проверили практикой жизни, и наш долг перед Толстым состоит в том, чтобы «признать его вывод о бесполезности внешнего, государственного и общественного устроительства без работы внутренней, производящейся каждым человеком в глубине своей души над самим собой».
Пока мы плохи, хорошей жизни не будет – ни для нас, ни для других. И каким бы совершенным правительством мы ни обзаводились, все будут у нас и буржуи, и спекулянты, и бюрократы, и взяточники, и всякая нечисть, которая на нездоровом, нечистом организме человечества появляется так же естественно, как вошь на грязном теле! А почистимся мы сами, исчезнет и вся эта нечисть.
Братство на крови невозможно. Невозможна на почве усердно разжигаемой взаимной ненависти и злобы и та любовь, о которой поется даже в революционных песнях. Устроители новой жизни должны понять это, понять бесплодность своих усилий осчастливить всех, без работы каждого отдельного человека над собой, должны смириться и не вмешиваться мерами насилия в чужую жизнь.
«Пусть мы поймем, наконец, – говорил я, – идя следом за Толстым и за другими великими учителями человечества, что как бы велики ни казались нам задачи внешнего устроительства, – все-таки нет более великой и более грандиозной задачи внутреннего, нравственного устроения, возрождения самого себя, – задачи духовной жизни, духовного роста.
В стремлении к внутреннему возрождению люди невольно объединяются вокруг имени Льва Толстого. Церковь уже сыграла свою роль и изжита народным сознанием. Ее прошлые преступления, связанные с ее постоянной поддержкой царской власти и всех ужасов прошлого режима, и ее суеверия, которые переполняют ее учение и поныне, не могут привлекать к ней народ. Ее судьба – умереть, как и судьба насильнического устройства жизни, судьба государства. И, наоборот, в Толстом народ чувствует своего истинного друга, учителя и руководителя, друга, который ни при каких обстоятельствах не обманет и не продаст. Народ верит Толстому и любит Толстого. И в учении Толстого он чует те элементы вечного, не умирающего, которые свойственны действительно учению Толстого, как истинно религиозному учению».
Говорить в огромном зале с хорами, переполненном публикой, было очень трудно. 4000 людей никак не могли утихомириться, усесться и разместиться окончательно и соблюдать тишину. Шелест и гул шел по залу. Приходилось напрягать голосовые связки. То же принуждены были делать потом, как я заметил, и артисты. (Например, К. С. Станиславский, с большим напряжением голосовых средств читавший монолог Фамусова.) К тому же время от времени из зала неслись звуки то одобрения, то порицания: аплодисменты или протестующие возгласы. Но все же я договорил свою речь до конца.
Если бы тотчас по окончании речи меня арестовали, я бы нисколько не удивился – и не испугался. Произнесение этой речи я считал своим нравственным долгом и заранее настроил себя на безразличие ко всем возможным последствиям этого произнесения.
Но власти различали между религиозным последователем Толстого и политическим контрреволюционером и всё не трогали меня…
Не раз случалось мне представлять ОИС, когда оно откликалось на разные юбилейные события и съезды. Так, помню торжественное собрание в честь 10-летия журнала «Свободное воспитание»8, происходившее в красивой и просторной аудитории Народного университета имени Шанявского. По существу, это был один из юбилеев И. И. Горбунова-Посадова, к которому и направлялись все приветствия, как к редактору «Свободного воспитания». Среди них было и прочитанное мною приветствие от имени ОИС.
Собрание в честь «Свободного воспитания» получило особый блеск вследствие того, что на нем выступил с большой речью – докладом по вопросам просвещения и кооперации П. А. Кропоткин. Помню, его привезли и ввели с особыми предосторожностями, как особую драгоценность, уже ко второй половине собрания, когда чтение юбилейных приветствий закончилось. Поднявшись на кафедру, Петр Алексеевич, опытный оратор, по-видимому, почувствовал себя в своей стихии. Говорил он прекрасно и живо, не пользуясь никакими конспектами. Старость нисколько не отражалась на его речи. Публика, конечно, дружно рукоплескала маститому писателю и ученому.
В марте 1919 года я приветствовал от имени ОИС Московское вегетарианское общество по случаю 10-летия его существования. Тут все были «свои», и говорить было нетрудно. 10 ноября 1919 года я выступил от имени ОИС и Толстовского общества на торжественном публичном заседании Московского университета и Общества любителей российской словесности по поводу 100-летия со дня рождения И. С. Тургенева. Заседание это происходило в Богословской аудитории нового здания университета под председательством и. о. ректора профессора римской литературы Грушки (одного из бывших моих преподавателей). Докладчиками выступали известный литературный критик М. О. Гершензон и профессор Юрий Алексеевич Веселовский. Гершензон, маленький, грибообразный старичок с гнусавым голосом и страшным пришепетыванием, часто мешавшим понимать, что он говорит, был еще, в общем, молодцом. Но Юрий Веселовский в 1919 году уже сильно постарел и производил впечатление рамоли[93]. (В том же году он умер.)
Между прочим, когда кто-то (не помню, кто) в антракте представил меня Гершензону, очень ценившему, как мне говорили, мой яснополянский дневник, тот воскликнул:
– Ах, как жаль, что я не познакомился с вами десять лет тому назад! Вы тогда, наверное, были гораздо лучше.
Пришлось смиренно подтвердить, что он, вероятно, прав.
В мае 1919 года состоялся 1-й Всероссийский съезд по внешкольному образованию, происходивший в колонном зале Дома союзов. По настоянию некоторых друзей и, в частности, М. О. Хороша, я выступил на этом съезде с приветственной речью от имени ОИС, причем позволил себе критиковать действия правительства и агитировать за Толстого. Это, по правде говоря, было неуместно и даже непорядочно, поскольку я получил слово только для приветствия. Мне похлопали, хотя не было недостатка и в протестующих голосах. Поделом.
Едва ли не впервые я в тот раз почувствовал, что мне не следует переходить границу в своих оппозиционных выступлениях, как не следует и поддаваться влиянию молодых друзей и ретивых поклонников моего сомнительного ораторского искусства, толкавших меня все на новые и новые выступления.