С несгораемой кладовой для Толстовских рукописей занятным образом связывается у меня воспоминание о знаменитом художнике М. В. Нестерове. Какой-то милой улыбкой из прошлого представляется мне кратковременное сближение с немного чудаковатым и замкнуто-ворчливым, но в то же время сердечным и искренним Михаилом Васильевичем. Не помню, как мы встретились впервые. Не помню, сам ли М. В. Нестеров или кто-нибудь по его поручению вел со мной предварительные переговоры о принятии на временное хранение в несгораемой кладовой Толстовского музея одной его картины: она по сюжету не отвечала духу времени, и Нестеров опасался, как бы, при обнаружении картины в его мастерской, она не была конфискована или уничтожена, – страх, без сомнения, напрасный, но волновавший старика-художника.
Картина в огромном рулоне была привезена на Кропоткинскую, 21, самим Нестеровым с молодым художником, его учеником (не был ли это один из братьев Кориных, которые как раз тогда были очень близки с Нестеровым?). В их присутствии я уложил рулон, даже не развертывая его, в колоссальный морозовский деревянный сундук для тканей и драгоценностей. Там он и пролежал года два. И только перед моим отъездом за границу Нестеров, с тем же молодым художником-помощником, явился снова, чтобы забрать свою драгоценность. Тут он решил посмотреть, как сохранилась картина, и, кстати, показать ее мне. Картина, длина которой простиралась до трех метров, если не более, а ширина до двух метров, была развернута на полу кладовой и ярко освещена электричеством. Это было великолепное, многотрудное и вдохновенное нестеровское создание, символизировавшее старую Россию.
По берегу широкой реки, типа Волги, медленно двигалось огромное шествие. Впереди, уходя в левый край картины, шествовал прелестный, «нестеровский», остриженный в кружок и тонколицый русский мальчик, типа «отрока Варфоломея», – кажется, с иконой в руках. А за ним тяжелой лавой выступала толпа. В центре ее помещалась символическая фигура древнего русского царя, в длинной из золотой парчи одежде, в бармах и шапке Мономаха. За ним и рядом с ним следовали патриархи, митрополиты, воины, чуть ли не начиная с Дмитрия Донского… Тут уже вся хронология перемешивалась. Вместе с Дмитрием Донским и преподобным Сергием показаны были древние монахи, игумены и отшельники, а рядом с ними – современные раненые солдатики и экстатические сестры милосердия. Мало того, в толпе, шествовавшей за царем, можно было найти очень похожие и тщательно выписанные индивидуальные фигуры Льва Толстого, Достоевского и Владимира Соловьева.
Короче, тут представлен был, согласно пониманию Нестерова, весь духовный мир, вся духовная мощь старой России. И все двигалось по берегу реки, медленно и торжественно, вслед за мальчиком, который на известном расстоянии от толпы шел впереди.
Называлась картина «Пойдем за ним!»[96].
Конечно, идеология ее была смутной, сложной и спорной. Но выполнение – прекрасное, нестеровское.
Показавши картину, Нестеров и молодой художник опять бережно ее скатали в рулон и, погрузивши на санки, увезли. Совершенно не знаю окончательной судьбы этого своеобразного и все же исключительно талантливого произведения.
На почве хранения картины мы познакомились с М. В. Нестеровым поближе. Он с интересом и вниманием относился к моей работе, музейной и общественной. Однажды вечером, пригласив меня и М. О. Хороша на чашку чая, Михаил Васильевич показал нам, по нашей просьбе, картины, остававшиеся у него на руках: большой портрет дочери, портреты жены. Некоторые старые свои работы знаменитый художник считал не соответствующими духу времени. Он с таинственным видом вытаскивал их из-за спинок дивана и кресел. Это относилось, между прочим, к прекрасному двойному портрету священника проф. С. Н. Булгакова и философа проф. Ильина, исследователя Гегеля и ярого реакционера, находившегося тогда уже в эмиграции, в Берлине. С. Н. Булгаков изображен был в белой летней рясе. Опустив задумчиво головы, они с Ильиным задумчиво шли по полю. Впечатление задумчивости, напряженности мысли, казалось, разлито было не только на лицах обоих ученых, но и во всей природе. Жаль, что с этим двойным портретом связана неприятная фигура Ильина (впоследствии удивившего даже эмиграцию защитой смертной казни с христианской точки зрения), – иначе картина могла бы занять почетное место в любом русском музее[97].
В тот же вечер Михаил Васильевич подарил мне свой небольшой этюд к портрету Л. Н. Толстого, написанный в 1907 году. Этюд представлял портрет врача Толстого Д. П. Маковицкого, изображенного в светло-голубой блузе Льва Николаевича. Если сравнить этюд (он находится теперь в яснополянском музее) с большим нестеровским портретом Толстого, то легко убедиться, что данные этюда очень широко использованы в портрете.
Узнав о необходимости для меня покинуть Родину, Нестеров призывал меня мужаться. В своем альбоме он сделал набросок с моей головы, а мой литературный альбом украсил чисто «нестеровским» рисунком русской женщины со строгим, духовным лицом и с головой, покрытой черным полу-монашенским платком со светлой оторочкой. Кроме того, сделал чудесный акварельный рисунок Толстого с бороной на пашне для поднесенного мне коллективного дружеского адреса с текстом из одного слова: «Привет!» В Праге просил кланяться своей старой знакомой Н. Г. Яшвиль, портрет которой он написал когда-то в Киеве[98].
С кладовой в доме № 21 по улице Кропоткина связано у меня еще одно, забавного свойства воспоминание. Когда я приходил, бывало, для работы в кладовую – архив рукописей Л. Н. Толстого, я часто слышал громкий счет из противоположной комнаты в том же коридоре: «раз, два, три!.. раз, два, три!..» и т. д. Это проживавший по соседству, не по закону, но с особого дозволения Н. И. Троцкой, артист балета, то есть лицо, абсолютно чуждое и Музею новой западной живописи, и Толстовскому музею, и всем другим музеям вообще, – обучал детей Л. Д. и Н. И. Троцких балетному искусству.
В новом обширном здании Толстовского музея потребовалось и расширение штатов музея. Технических служащих мне найти было легко. Труднее оказалось замещение более ответственных должностей: хранителя, заведующего архивом, библиотекаря, коменданта здания и др. Некоторые из более образованных последователей Толстого (как, например, Н. Н. Гусев, К. С. Шохор-Троцкий и др.), которым я предлагал эти должности, только улыбались в ответ и неизменно отклоняли мои предложения. Несмотря на то что все они регулярно пользовались и книгами из библиотеки музея и наводили всякого рода справки в рукописном отделении, все же они с легкой или, вернее сказать, с тяжелой руки В. Г. Черткова, считали возможным свысока смотреть и на мою работу, и на задачи музея, и, может быть, даже «презирали» меня за то, что я, совместно с чуждыми «толстовству» кругами, занимался столь «суетной» и чуждой духу «толстовства» задачей, как создание живого памятника, литературно-научного учреждения, посвященного личности и деятельности великого Толстого. С трудом и кое-как заместил я в первые годы по реорганизации музея все необходимые должности. Зато, когда музей окончательно сконструировался и укрепился, то как раз те, кто раньше только снисходительно улыбался и гордо шел мимо, появились в нем на видных и прилично оплачиваемых должностях.
Конечно, самой приятной частью работы по устройству Толстовского музея в новом здании была последняя ее стадия – инсталляция, экспозиция, планирование, примеривание, расположение всех коллекций по комнатам, в отдельных комнатах, на отдельных стенах и по отдельным уголкам даже. Я всегда любил эту работу. И она может быть творческой. По крайней мере, у меня тут находило известное удовлетворение внутреннее чувство любви к прекрасному, красивому, импозантному, упорядоченному, стройному, какая-то мера предрасположенности к искусству режиссера и декоратора. Всякое счастливое открытие, всякое достижение в процессе этой работы искренно радовали и восхищали меня, и тут я тоже не мог не не разочаровывать тт. «толстовцев» своей «суетностью», «мелочностью», «пустотой» и, может быть, даже «тщеславным стремлением» кого-то удивить, потешить. И, в самом деле, их иронические улыбки, – и в переносном, и в прямом смысле, в тех случаях, когда они, бывало, случайно или полуслучайно попадали в устрояющийся музей, – сопровождали меня от первого и до последнего дня работы по реорганизации музея.
Понимания и сочувствия приходилось искать в других кругах, и я их находил. Со мною был весь Отдел по делам музеев, и в особенности незабвенный управдел Сергей Агапович Детинов, чиновник старой школы, воспитанный, образованный, корректный, понимающий свое дело и глубоко преданный ему, прекрасный директор канцелярии, знающий цену и силу «бумажки» и всегда готовый использовать авторитет отдела для успеха того или иного начинания, человек с ясной, трезвой, рассудительной и распорядительной головой и благородным сердцем, службист и бюрократ в лучшем значении этих слов. И где только нашла Н. И. Троцкая это сокровище? Не знаю. Но оно поистине стоило для нее – на деле – половины многоученых, но иногда малораспорядительных членов коллегии отдела[99].
Вспоминаю и других деятелей Отдела по делам музеев, с сочувствием следивших за делом переустройства Толстовского музея и оказавших этому делу разные услуги. Так, мой непосредственный начальник по подотделу центральных музеев П. П. Муратов, к которому я, бывало, приносил на утверждение разные счета, дарил меня абсолютным доверием: подписывал и уверждал все счета, почти не читая их.
– На какую сумму счет? – бывало, спрашивал он, уже обмакивая перо в чернильницу, чтобы подписаться. – На сорок тысяч? Ну что ж, хотя бы и на четыреста тысяч!..
И подписывался.
И. Э. Грабарь как-то порадовал меня, помогши осуществить преобретение для Толстовского музея большого портрета И. С. Тургенева работы Н. Н. Ге.