Как прожита жизнь. Воспоминания последнего секретаря Л. Н. Толстого — страница 143 из 209

верующих (может быть, и бессмысленно), – важнее всего была догматическая и обрядовая сторона в Церкви, а так как эта сторона особенно ревниво соблюдалась в старой Церкви, то и «верующие» не торопились ее покидать. «Смута», вызванная «живоцерковниками», продолжалась в Церкви несколько лет, но затем все успокоилось, и выжившей оказалась именно старая, патриархальная, тихоновская, привычная Церковь, а о «Живой церкви» сохранилось одно воспоминание.

Но в 1921 году «Живая церковь» еще бурлила.

Епископ Антонин был первым иерархом, перешедшим на сторону «Живой церкви». Вернее, он был ее инициатором. Это был пожилой человек, архиерей старого посвящения, прошедший все нужные для посвящения в архиереи богословские школы. Седой, грузный человек, любивший своим баском рассказывать смешные анекдоты из церковной жизни. Некоторые, кому вольно было, называли его карьеристом, – по-моему, напрасно. Мне лично Антонин рисуется, на основании нескольких наших встреч с ним, действительно человеком прогрессивным, ненавидевшим в нашей старой Церкви ее тесную связь с самодержавием, ее полную зависимость от чинуш вроде Победоносцева, ее отход от всего высокого, что было в христианстве, весь ее пошлый, поповский, затхлый, тяжелый дух. Когда Церковь при советской власти была отделена от государства и получила свободу, для епископа Антонина настало время действовать. И он действовал по совести и по убеждению, прославившись, между прочим, тем, что, когда в 1922 году, в связи со страшным голодом на Волге, правительство решило изъять в пользу голодающих крестьян церковные ценности, он, вопреки патриарху Тихону и большинству церковников, поддержал это предприятие и сам работал в комиссии по разборке и классификации серебряных и золотых крестов, иконных риз, потиров, дискосов и т. д., и т. д.

Сторонником «Живой церкви» был и митрополит Александр Введенский, переведенный из Петрограда в Москву после какого-то скандала, когда он подвергся на улице публичному оскорблению от одного из своих идейных противников. В Петрограде, впрочем, Введенский был не митрополитом, а всего только протоиереем. Но даже и этот сан, казалось, был присужден ему не по принадлежности: в самом деле, Введенский ничем не напоминал почтенных, седовласых и с выпячивающимся вперед брюшком носителей золоченого протоиерейского креста, каких мы видывали и знавали. Нет, это был всего только коротковолосый и стройный молодой человек лет 30, с маленькой черненькой бородкой. Кажется, даже чуть ли не в пенсне! Типичная наружность молодого помощника присяжного поверенного!.. Вместе с наружностью молодого адвоката Введенский был одарен и довольно живым и изящным адвокатским красноречием.

В Москве, после отделения «Живой церкви» от патриаршей, Введенский быстро прошел степени архимандрита, епископа, архиепископа и сделался, со своими коротко подстриженными волосами и черненькой эспаньолкой, митрополитом и членом высшего «живоцерковного» управления.

Кажется, он, как и Антонин, появился сначала на одном из религиозных диспутов в качестве оратора из публики, а потом, тоже как Антонин, стал получать специальные приглашения выступить.

Диспут вчетвером (Луначарский, Антонин, Введенский и я) прошел в большой аудитории Политехнического музея при блестящей и напряженной обстановке. На одного материалиста и атеиста тут обрушились трое «религиозников», хоть и не стоящих на общей платформе. Конечно, оробеть от этого Луначарский не мог. Ему это только придавало сил, и можно сказать, что в этот вечер он дал все, что только мог дать, защищая научное и революционное атеистическое миросозерцание. Выполнил и я свой долг, как умел.

У двух архиереев, старого и нового, скороспелого, была совершенно различная манера говорить. Антонин говорил не спеша, иногда серьезно, иногда добродушно, не отказываясь прибегать к шуточке и к анекдоту, – Александр Введенский, можно сказать, стремительно несся вперед на крыльях слова. Ничего специфически-церковного, конфессионального в его речи и помину не было. И самый язык, самое построение фразы были современны, и авторитеты, на которые молодой и талантливый оратор ссылался, не имели ничего общего с библейской или церковной историей. Это были не Давиды и не Соломоны, не Блаженные Августины и не Филареты, – это были Александр Блок, Верлен, Реми де Гурмон и тому подобные, отнюдь не церковные и не богословские светила.

В пользу религии говорил не митрополит и не протоиерей, не священник даже, а тоже «верующий» (по-своему, по-интеллигентски) молодой столичный помощник присяжного поверенного, потолкавшийся по литературным кружкам, начитавшийся поэтов, особенно декадентских, и захваченный их тонкими, изысканными «неповседневными» и не всегда здоровыми религиозно-эстетическими переживаниями и чувствованиями. Не знаю уж, нужны ли религии такие защитники или нет. Но публике необычный оратор-митрополит нравился, и она охотно ему аплодировала.

А за кулисами во время выступления Александра Введенского нервно расхаживала из угла в угол, волнуясь, его молоденькая жена. Я все думал: как ее назвать? Митрополитша? Епископша? Чур, чур! Не бывало еще таких в русской жизни.

Скажу еще, что оба митрополита, и Антонин, и Александр Введенский, приезжали на диспуты одеты очень скромно: без клобуков (Введенскому-то он, впрочем, как женатому, не полагался). На груди, вместо усыпанных бриллиантами, как в старину, панагий на серебряных цепях – вырезанные из дерева, кругленькие образки Богоматери на самых простых и обыкновенных сереньких веревочках. Это – чтобы подчеркнуть свое отрицательное отношение к роскоши в Церкви.

И держались они с людьми, находившимися в лекторской комнате, очень скромно, как рядовые граждане, а не как расфранченные и нафабренные «архипастыри» старых времен. Демократизация, конечно, захватила и Церковь.

Позже, ни зимой 1921 года, ни в 1922 году, никаких религиозных диспутов уже не было. Серия их, очевидно, считалась законченной. Не думаю, чтобы материалисты и атеисты могли считать себя победителями. Скорее всего, стрелка, указывающая на идейные результаты или последствия диспутов, остановилась где-то посередине между религией и атеизмом. Верующие люди, во всяком случае, сохранили свои позиции. Полным успехом поход А. В. Луначарского не увенчался.

…Прошло десять лет. В 1931 году я находился временно в Берлине. Меня вызвала из Праги, как советника и переводчика, группа канадских духоборцев, бывшая проездом в СССР Духоборцы не запаслись советской визой в Канаде и хлопотали о ней в Берлине. Вместе с ними я несколько раз посетил Советское консульство. Дело продвигалось туго.

Разгуливая с духоборцами по Берлину, я как-то увидал немецкую афишу, оповещавшую, что в Певческой академии на улице Унтер ден Линден выступает народный комиссар СССР А. В. Луначарский с лекцией на тему «Народное образование в СССР». Я рассказал об этом духоборцам. Те загорелись мыслью повидаться с Луначарским и попросить его о содействии в их деле. Где можно увидеть Луначарского? Очевидно, что только на лекции. Адреса его мы не знали.

И вот в день лекции я с тремя духоборцами (всего их было шестеро в Берлине – каждого мужчину сопровождала его молоденькая дочь) отправился в Певческую академию. Там с руководителем духоборческой группы Гавриилом Васильевичем Верещагиным я разыскал комнату лектора, никем не охранявшуюся, и вошел в нее. А. В. Луначарский, сидевший за столом, нерешительно поднялся навстречу нам с Верещагиным. В сторонке, налево, сидела на стуле его жена-красавица артистка Розенель, одетая в скромное черное платье.

Я извинился, назвал себя, выразив надежду, что, может быть, Анатолий Васильевич припомнит меня по встречам на религиозных диспутах (что он и подтвердил), познакомил его с Верещагиным и спросил, когда мы могли бы переговорить с ним по делу духоборцев. Луначарский назначил встречу на другой день, в здании Советского посольства на той же улице Унтер ден Линден.

Я поблагодарил его за любезность и между прочим, прощаясь, заметил:

– А знаете, Анатолий Васильевич, я все-таки всегда с большим удовольствием вспоминаю о наших встречах и о словесных турнирах в Москве!

Лицо Луначарского осветилось улыбкой.

– Да ведь и я тоже с удовольствием о них вспоминаю! – сказал он. – Именно о встречах с вами. Я всегда выделял ваши выступления по их искренности и культурности.

Я был глубоко тронут этим заявлением и, в свою очередь, высказал Анатолию Васильевичу, как я восхищался всегда его блестящим ораторским талантом.

Потом мы слушали речь Луначарского. Увы! – Она уже ничем не напоминала его московских выступлений. Пыл его угас. Нарком был очень болен. Он читал свою немецкую речь по рукописи, – читал отлично, с превосходным произношением, но ровным, спокойным, я бы даже сказал – мертвым голосом. Некоторое оживление в выражении лица и в голосе можно было отметить только в самом конце лекции, в тираде «под занавес».

Лекция имела тем не менее большой успех. В зале собралось много друзей Советского Союза.

Верещагин был поражен дружеским характером моей встречи с Луначарским и его милым отношением к своему идейному противнику. Он не понимал, что и для меня, и, может быть, для Луначарского московские диспуты – это была целая – бурная и живая – полоса жизни, вспоминать о которой равнодушно мы не могли. К тому же диспуты были одним из выражений того возрождения, того цветения наук и искусств, о котором часто говорили, связывая его с именем Анатолия Великолепного.

На другой день мы встретились с А. В. Луначарским в здании посольства. Он был так же любезен и обещался поговорить в Москве по вопросу о предоставлении духоборцам въездных виз. Мы пожали друг другу руки и расстались – уже навсегда.

…Помню фельетон Кольцова в «Правде» о его последнем свидании с А. В. Луначарским в 1933 году в санатории на юге Франции.

– Я не боюсь смерти, – говорил Луначарский, по-видимому, сознавая, что болезнь его неизлечима. – Я знаю, что со смертью меня ждет полное уничтожение, и свободен от каких бы то ни было иллюзий. Но я иду навстречу смерти без страха, как подобает революционеру.