Как прожита жизнь. Воспоминания последнего секретаря Л. Н. Толстого — страница 156 из 209

овниках занялся в 1921 году.

О необходимости реставрации дома великого писателя в Долгохамовническом переулке говорилось давно, еще со времен Толстовской выставки 1911 года, и в связи с этим о судьбе и назначении дома строились разные планы и предположения, но сделано, однако, ничего не было.

Как известно, С. А. Толстая, вскоре после смерти Л. Н. Толстого, продала хамовнический дом городу Москве. Продажа не распространялась на находившуюся в доме обстановку, которую Софья Андреевна, тотчас по продаже дома, частично предоставила сыну Михаилу Львовичу для его московской квартиры, а в остальной, и притом большей, части сложила на складах Кокоревского подворья на Софийской набережной. Исключение было сделано лишь для личного кабинета Л. Н. Толстого: вся обстановка кабинета, а также две кровати и одна ночная тумба из совместной спальни супругов Толстых, вместе с домом перешли во владение города Москвы.

Купив дом, город, однако, не сделал из него никакого употребления: не ремонтировал его, не открыл для публики. В дворницкой при доме был поселен сторож, получавший свое жалованье от городской управы, но этим все заботы города о толстовской усадьбе и ограничились. Не предпринималось ровно ничего и для того, чтобы предохранить старый деревянный дом от влияния стихий: времени, холода, дождей, бурь и снега. Дом понемногу отсыревал, подопревал, подгнивал, краска на стенах и на крыше лупилась, водосточные трубы ржавели и крыльца опускались и врастали в землю. Еще более ветшали менее солидно выведенные надворные хозяйственные постройки, дичал парк и зарастал сорной травой двор. Но печальнее всего было то, что никто из москвичей не имел возможности заглянуть внутрь дома, когда-то принадлежавшего великому писателю и сыгравшего в истории не только московской, но и общерусской культурной жизни значительную роль.

В дни Толстовской выставки 1911 года газеты оповестили о плане московского городского головы Н. И. Гучкова заключить деревянный хамовнический дом в особый каменный футляр в целях наилучшего его сохранения, и тогда открыть его для обозрения публики.

Но сказать еще не значило сделать. Сделано же ни лично Н. И. Гучковым, ни городом вообще для осуществления широковещательного плана не было ровно ничего. Этому, пожалуй, перестанешь удивляться, когда вспомнишь, что избранная московской городской думой в 1910 году, то есть в год смерти Л. Н. Толстого, особая комиссия по увековечению памяти великого писателя, – комиссия, председателем которой числился тот же городской голова Н. И. Гучков, – ни разу даже не была созвана своим председателем на заседание. Таким образом, если комиссия чем и обратила на себя внимание, то лишь полнейшей бездеятельностью. Нет сомнения, что ни у Гучкова, ни у других буржуазных и черносотенных членов комиссии не было никакого особого вкуса и никакой охоты к чествованию и увековечению памяти Л. Н. Толстого, а, значит, и к большему или меньшему углублению влияния его личности и идей в народных массах. Поговорить, пошуметь тогда, когда все говорило и шумело о Толстом, можно было, но делать… вовсе не обязательно.

Странным образом, и позднейшие, возникавшие в кругах московской интеллигенции и касавшиеся судьбы хамовнического дома Л. Н. Толстого проекты отличались какой-то нереальностью.

Так, говорилось, что дом надо оставить как есть, а в парке за домом построить (на какие средства?!) особое здание для Толстовского музея. Никто, однако, не сделал ни шагу для осуществления и этого проекта.

Председатель Толстовского общества Н. В. Давыдов уже после Октябрьской революции очень увлекался планом о том, чтобы перенести в хамовнический дом все коллекции Толстовского музея и обратить, таким образом, дом Толстого в Толстовский музей.

– По крайней мере, – говорил он, – будем мы тогда с музеем на своей земле и в своем доме, и не надо будет кланяться правительству и помещать музей в чужой дом, насильно отобранный у владельца!

Помимо того, что забота о судьбе исторического дома подменялась тут заботой о сохранении мнимой «чистоты» собственных политических риз, и этот план отличался непродуманностью и непрактичностью. В самом деле, перенося музей, творение московской интеллигенции, возникшее после смерти Толстого, в его собственное семейное гнездо, надо было бы уже совершенно распроститься с мыслью о восстановлении дома Толстого именно как его дома, во всей его исторической неприкосновенности, – подобно домам Шиллера и Гете в Веймаре. И это была бы большая потеря для истории культуры, для истории города Москвы, – потеря тем более досадная, что налицо были еще все данные, чтобы ее избежать.

Вот почему ни в личных разговорах, ни в правлении Толстовского общества я никогда не поддерживал этого плана Н. В. Давыдова, хотя и полагаю, что при желании и объединившись с Николаем Васильевичем мог бы добиться его осуществления. «Кто работает, тот и управляет», – говаривал, бывало, С. Л. Толстой, в дружеских беседах обращая мое внимание на то, что вся исполнительная часть доверена правлением Толстовского общества именно мне. Пусть! Но тем не менее в данном случае я никак не решался на то, что считал ложным шагом.

Другое дело – ремонт хамовнического дома, ремонт, на необходимость которого как предварительного шага перед устройством в доме Толстовского музея тоже указывал Н. В. Давыдов. Осуществлению ремонта я, разумеется, всеми силами готов был содействовать. Помнится, в 1918 году я обратился к старому опытному архитектору гражданину Мейснеру, которого рекомендовал Н. В. Давыдов, с просьбой об освидетельствовании дома Л. Н. Толстого, и это освидетельствование было произведено. Но Мейснер, кажется, привык только к грандиозным предприятиям. Так и тут – он составил такой план ремонта, который в тогдашнее переходное и довольно-таки безденежное время не мог быть осуществлен. Предполагалась, например, перекладка всех печей на том основании, что некоторые из них несколько покривились, хотя все печи в доме еще совершенно нормально функционировали. Или – проектировалась замена старых стропил в некоторых комнатах новыми, хотя старые, чуть осевшие, стропила и держались еще вполне надежно. С той же излишней или, по крайней мере, непосильной для нас широтой и капитальностью задуманы были и остальные статьи ремонта. Наблюдать за ремонтом должна была молодая женщина-архитектор (сопровождавшая Мейснера при обходе дома) – конечно, за приличное вознаграждение.

У Толстовского общества не оказалось средств для осуществления этого плана, и дело застопорилось…

А тут наступили тяжелые годы «военного коммунизма». Транспорт расстроился. Продовольствие и топливо не подвозились. Москва в напряжении всех сил едва переносила муки голода и холода. Нравы и обычаи упростились и огрубели. Каждый старался только выжить во что бы то ни стало. Питались чем попало и. топили печи тоже чем попало. И если в иных семьях на дрова часто раскалывалась собственная драгоценная мебель, то почему было москвичу не решиться, в целях спасения жизни своей и своих семейных – и на разборку чужих заборов? Он действительно и занялся усердно этим делом. Так разобраны были за зимы 1919–1920 и 1920–1921 годов на дрова длиннейшие деревянные заборы по внутренним межам бывшего толстовского владения в Хамовниках. Хотя узорчатая резная решетка по внешней меже этого владения в Долгохамовническом переулке сохранилась, но все же весь парк и дом оказались со стороны смежных владений открытыми, а так как калитка в Долгохамовническом переулке никогда не запиралась, то вся площадь толстовской усадьбы обратилась в проходной двор, которым и шествовали непрерывно взад и вперед жители нескольких соседних переулков, сокращая дорогу на службу, в лавки, к трамваю. Летом при таком условии трава в парке вытаптывалась, кусты ломались. На лужайках парка возникла даже футбольная площадка, и молодежь всей округи уже без церемоний резвилась и забавлялась на пространстве беззащитной и бесхозяйной усадьбы.

Разрушением заборов дело не ограничилось. На дрова разобрана была уже и примыкавшая к дому со стороны парка терраса, а также сорваны ставни у ряда окон. Стоявшая в саду оригинальная беседка лишилась подпиравших ее крышу четырех колоннок…

Не было никакого сомнения, что разрушение дома пойдет и дальше, если не будут приняты экстренные меры к его спасению. Мало ли старых и незанятых деревянных построек в те дни в Москве было разрушено и исчезло без следа!..

Но что можно было сделать? Охрана дома стояла на такой «высоте», что могла считаться не существующей. Старик-сторож, проживавший с двумя детьми в дворницкой, относился к происходящему совершенно пассивно, да и не был в состоянии что-нибудь предпринять. «Начальства» над ним никакого не было, ревизий его работы не производилось, новые, пореволюционные городские власти, видимо, совершенно забыли о хамовническом доме Толстого, а как сам сторож понимал свои задачи, видно было из того, что он пользовался «дровишками», вырубая в парке одно дерево за другим; подростка же сына его, посетив однажды дом в теплое время года, я нашел сладко храпевшим на одной из постелей в спальне Льва Николаевича и Софьи Андреевны.

К опасностям от стихий и от случайных боровшихся с холодом людей следовало еще прибавить опасность, грозившую дому от возможности занятия его какой-нибудь военной частью или другим учреждением. Попытки такого рода бывали, и пока что только сравнительно небольшие размеры дома да его неказистый вид спасали это «логовище Льва» от использования его под казарму или под канцелярию.

Словом, положение толстовского гнезда было крайне опасно. Я посвятил в это положение, с одной стороны, Отдел по делам музеев, который выказал принципиальную готовность вмешаться в судьбу дома Л. Н. Толстого, с другой – свел полезное знакомство на территории самого толстовского владения. Дело в том, что маленький двухэтажный флигелек при доме оказался довольно плотно заселенным. В нижнем этаже его ютилась семья престарелой бывшей «людской кухарки» Толстых – единственной личности, имевшей отношение к прежней жизни на усадьбе и к прежним владельцам этой усадьбы. В верхнем же и несколько более удобном этаже проживал с своей маленькой семьей, состоявшей из жены и дочери, некто Н. А. С.