Как прожита жизнь. Воспоминания последнего секретаря Л. Н. Толстого — страница 29 из 209

По привитой, может быть, университетским изучением научной философии привычке к систематизации и слыша постоянно утверждения товарищей-студентов и вообще представителей интеллигенции, что Толстой как философ не заслуживает серьезного внимания, так как-де у него нет системы, – я, вернувшись из третьей (неудачной) поездки в Ясную Поляну, задумал доказать обратное и заняться систематическим изложением мировоззрения Л. Н. Толстого. Уже прошло то время, когда я видел в Толстом главным образом то анархиста, то антицерковника, то апостола внешнего «опрощения». Углубившись в писания Льва Николаевича и особенно познакомившись с ним самим, я понял, что основной смысл учения Толстого – религиозный. Исходной точкой учения является христианское утверждение об Отце-Боге и о сыновности всех людей Божественному Началу, а следовательно, и о всеобщем братстве. Отсюда, из признания всех людей братьями, как детей одного Отца-Бога, вытекает и признание их равенства, и все остальное в учении яснополянского философа: и отрицание собственности, и отрицание неравенства, и отрицание государства и насилия вообще, и критика церковности как затемняющего ясный смысл религии и разъединяющего людей начала, и взгляд на назначение науки и искусства, и так далее. Отсюда же – и основное требование самосовершенствования и любви. Но изложено все это у Толстого не в одной книге, а в сотне-двухстах и более отдельных сочинений, статей и писем, притом – иногда – без достаточно подчеркнутой для неподготовленного читателя внутренней связи между теми или иными отдельными частями учения. Изложить коротко все стороны учения в системе и лишить противников Толстого их главного аргумента против учения, заключающегося якобы в его бессистемности, – такова была задача, которую я себе поставил. Работе по выполнению этой задачи и посвящены были конец второго года и третий год моего пребывания в университете. «Вот, кончу ее, – думал я, – и тогда уже окончательно рассчитаюсь с университетом, чтобы вступить на новый путь», – на путь новой жизни, который должен был начаться серьезным, ответственным испытанием, в связи с твердым намерением моим отказаться от военной службы.

К этому последнему времени моего пребывания в университете и жизни в Москве относится также один инцидент, связанный с юбилейными торжествами по поводу 100-летия со дня рождения Н. В. Гоголя.

Март месяц 1909 года. Веселая, дружная, солнечная весна. Снег быстро исчезает. Потоки воды по улицам… Я шел однажды, в такую погоду, по Большой Алексеевской (ныне Коммунистической) улице38, на Таганке, на урок в дом богатого текстильного фабриканта Кузнецова. (В очень приятной, патриархальной и строго православной, но в то же время достаточно просвещенной, гуманной и радушной семье Кузнецовых я репетировал двух мальчиков-гимназистов и подготовлял к поступлению в женскую гимназию их сестренку.) Одно впечатление вдруг поразило меня.

Посередине улицы тащились, запряженные низкорослыми, лохматенькими деревенскими коньками двое розвальней с дровами, а сбоку, придерживая вожжи, бежал мужичок в засаленной, рваной дубленой шубенке. На ногах у мужичка были валенки, обувь совсем не по сезону, – сапог у бедняги, видно, не водилось, – причем на пятке одного из валенок имелась большая дыра, заткнутая перегнутым надвое толстым и длинным пучком соломы. Пучок этот торчал на ноге, как шпора… Валенки были мокрые. Мужичок старался не попадать в лужи и все поскакивал с камешка на камешек, с одной снежной кочки на другую, но предохранить ноги от сырости, конечно, не мог… Взглянул я на незадачливого «кормильца и поильца» – и что-то вдруг резануло меня по сердцу: «Бедная, бедная нищая Россия! – пронеслось в моей голове. – Бедная деревня!.. Ведь вот, в газетах пишут, что еще не открытый, но уже законченный сооружением памятник Гоголю на Арбатской площади обошелся в семьдесят пять тысяч рублей, а тут бедному мужику некогда и не на что валенки себе починить! К чему же вся эта роскошь и все это расточительство горожан?! И что докажут вожди буржуазного общества этой бронзовой статуей в честь великого писателя-правдолюбца и христианина? «Почтят» ли его, действительно, или, быть может, оскорбят?»

И тут вспомнились мне слова из «Завещания Гоголя», как раз незадолго перед тем попавшегося мне на глаза:

«Завещаю не ставить надо мною никакого памятника и не помышлять о таком пустяке, христианина недостойном»39.

Правда, статуя на площади не есть памятник над могилой, но и над могилой писателя только что, как сообщали газеты, обновили дорогой мраморный памятник. Между тем, Гоголь, отказываясь от памятника, предлагает лучше – в день его поминок собрать и накормить нищих.

Что же? Или это не ясно? Или подлинное мнение, пожелание великого человека, память которого мы будто бы чествуем, на деле не играет для нас никакой роли? А если играет, то почему мы этого мнения, этой в завещании выраженной последней воли не уважим? Или – сознаемся! – предприняли мы организацию пышных «Гоголевских торжеств» не ради Гоголя, а ради самих себя? Ради того, чтобы только продемонстрировать перед «просвещенным миром» свою «культурность»?

Но, поистине, мы лучше почтили бы память писателя, если бы за те деньги, что истратили на памятник, починили обувь хотя бы одному бедняку. хотя бы вот этому мужичку, прыгающему в дырявых валенках по лужам!..

Дерзкая мысль пришла мне в голову: бросить этот упрек, это обвинение в лицо буржуазному обществу, в лицо «чествующим», сорвав с них таким образом маску лицемерия!

Для этого надо было явиться в среду чествующих, и я решил сделать это.

Гоголевские торжества состояли из трех главных моментов: панихиды на могиле Гоголя в Даниловском монастыре, с возложением венков представителями общественных учреждений и организаций, – возложением, сопровождаемым речами; в открытии памятника на Арбатской площади и, наконец, в торжественном заседании Общества любителей российской словесности в исторической ауле старого здания университета на Моховой улице.

Я не рассчитывал попасть на заседание, вход на которое, из-за тесноты помещения, был крайне ограничен, но у меня было средство проникнуть за высокие стены Даниловского монастыря и пробраться на Арбатскую площадь. Средство это заключалось в карточке-удостоверении постоянного корреспондента газеты «Сибирская жизнь», которой я располагал и которой пользовался чрезвычайно редко, почти не корреспондируя в томскую газету. Не могло быть и речи о том, чтобы получить возможность выступить на главном торжестве, именно на торжестве открытия памятника на площади, где предполагалось всего две речи – председателя Общества любителей российской словесности, как организации, заведовавшей возведением памятника, и московского городского головы40, но после панихиды на могиле, когда говорить должны были десятки людей, пожалуй, мог надеяться заставить выслушать себя и продерзностный студент-оппозиционер. Этого я и решил добиться.

Торжество на кладбище состоялось за день до торжества на площади, именно 19 марта 1909 года. У стен монастыря я застал большое движение и волнение. Съезжались и сходились званые, почетные гости. Главный распорядитель, почтенный господин, лицом похожий на организатора Московского театрального музея фабриканта А. А. Бахрушина (не был ли это именно Бахрушин?), стоя в воротах, усердно боролся со студентами и другими элементами, не получившими приглашений и стремившимися тем не менее попасть за монастырскую ограду. «Невозможно, все заполнено!» – слышалось из его уст. Я подошел и предъявил свою карточку. Распорядитель поворчал немного, так как я не позаботился заранее достать билет, но все же пропустил меня: представителю прессы и возможному осведомителю далекой сибирской окраины о Гоголевских торжествах он не имел права и не решился отказать.

В глубине кладбища, направо, у стены, вокруг неправильной формы, криво срезанного черного мраморного куба, скрывавшего под собой, глубоко в земле, останки гения, собралось уже множество народа. Это была, действительно, «вся Москва», – не столько официальная и аристократическая, сколько главным образом литературная, ученая, общественная и артистическая Москва. Кое-где на деревьях виднелись уцепившиеся за ветки фигуры в фуражках с голубыми околышами: молодежь, студенчество. Скоро показалось духовенство в золотых ризах, во главе с сравнительно молодым еще, рыжебородым митрополитом московским Владимиром, и началась торжественная панихида, очень много терявшая, впрочем, в своей торжественности именно от этого невероятного скопления народа и тесноты вокруг могилы: люди сгрудились везде на дорожках между могилами, взбирались на пьедесталы памятников и на чугунные и железные решетки вокруг соседних могил… Духовенство едва могло проложить себе путь к могиле Гоголя.

Я нашел себе место на приступочке у чугунной ограды одной из могил, близ могилы Гоголя и прямо против воздвигнутой специально по случаю торжества ораторской трибуны, так что мог прекрасно видеть и слышать все, что затем происходило.

Когда панихида окончилась, духовенство снова медленно и чинно удалилось, а через некоторое время митрополит Владимир уже без облачения, но в белом клобуке, появился на возвышавшемся прямо над гоголевской могилой, за невысокой оградой, просторном, крытом балконе, примыкавшем, кажется, к покоям игумена монастыря. На том же балконе, рядом с митрополитом, на расставленных в ряд стульях или стоя, находились московский генерал-губернатор Гершельман, а также важнейшие лица свиты обоих «владык», духовного и светского. Оттуда, как бы вознесенные над дольним миром, и созерцали представители «высшего света» происходившее внизу.

«Боже, – подумал я, не без содроганья сердечного поглядывая на балкон, – неужели же и им придется стать свидетелями моего выступления?! Очевидно, да. Но что же может сделать генерал Гершельман, прослушав мою речь? – Генерал Гершельман, гроза всех «революционеров» и «бунтовщиков» из всякой среды и из среды университетской молодежи в осо