Как прожита жизнь. Воспоминания последнего секретаря Л. Н. Толстого — страница 43 из 209


В одном из других, еще более страстно написанных писем, Скипетров говорил:


«Толстовская точка зрения нехороша тем, что вы живете на небе. Вы толкуете о христианстве, но кто теперь христианин из простых и знатных?! Я христианство отрицаю. Оно умерло, как и язычество. Появится то, что будет пригодно людям…

Недавно я читал «Этюды оптимизма» Мечникова. Эта книга произвела на меня отвратительное впечатление. По-вашему выходит, что человек – дух; я говорю: врете! А по Мечникову выходит, что человек – скот, и я ему тоже говорю: врешь!.. Человек не должен себя продавать ни Богу, ни черту!..»


Со странным чувством читал я письма Скипетрова. Он обращался ко мне как к «толстовцу», я отвечал ему так или иначе в «толстовском» духе, а между тем я чувствовал, что в его в общем больных словоизвержениях («я пишу, как Достоевский, а не Толстой», – выразился однажды он сам) есть много здорового, здоровая какая-то сердцевина, кончик нити, выводящей на правильную дорогу – ту самую дорогу, распознать которую мечтаю и я.

Но я заговорил о Скипетрове не для того, чтобы искать у него подкреплений своим мыслям. Нет, Скипетров и был тем поводом, благодаря которому я осмелился заговорить со Львом Николаевичем об интересовавшей меня проблеме гармонии духовного и физического начал в человеке.

То письмо, к которому относится первый из приведенных мною отрывков, пришло на мое имя в Телятинки 15 апреля 1910 года. Я проживал тогда в Ясной Поляне, но как раз в этот день мы ездили со Львом Николаевичем на верховую прогулку и заезжали в Телятинки. Мне подали там письмо Скипетрова, и, когда мы со Львом Николаевичем тронулись в обратный путь, я, сидя в седле, прочел это письмо.

Пораженный почти полным совпадением некоторых мыслей Скипетрова с моими собственными («Моя жизнь должна быть равнодействующей между животной и Божеской… Человек должен быть одна прекрасная гармония»), я не удержался и решил обратиться ко Льву Николаевичу, прося его сказать свое мнение о письме Скипетрова.

Я так и сделал, догнав ехавшего на некотором расстоянии впереди Льва Николаевича.

Он прослушал несколько прочтенных ему мною фраз из письма и затем сказал:

– Как я всегда это говорил, так и теперь скажу, что главная цель человеческой жизни, побуждение ее, есть стремление к благу. Жизнью для тела благо не достигается, жизнь для тела доставляет страдания. Благо достигается жизнью для духа.

Я не нашелся ничего возразить на это Льву Николаевичу (я, впрочем, и не собирался возражать) и только указал ему между прочим еще на то, что в своем письме Скипетров стремится везде вместо слова Бог подставить слово Разум.

– Это от учености, – ответил Лев Николаевич. – Но те, кто еще не освободились от ее влияния, могут, освобождаясь, стоять на нормальном пути. И он стоит на нормальном, как мне кажется.

– Где-то я читал, – продолжал Лев Николаевич, – что, отказавшись от личного Бога, трудно поверить в Бога безличного. И это – правда. Тот Бог может наградить. Ему можно молиться, просить его; а чтобы верить в Бога безличного, нужно себя сделать достойным вместилищем Его… Но хорошо то, что люди ищут. Жалки те, которые не ищут или которые думают, что они нашли.

Тут мы въехали в яблоневый сад, окружающий яснополянскую усадьбу. Лев Николаевич протянул руку к деревьям и стал объяснять мне, как отличать на яблоне листовую почку от цветной. Он был в самом спокойном и благодушном настроении. Письмо Скипетрова, видимо, нисколько его не поразило и не удивило.

Еще однажды был повод, когда я ожидал, что Лев Николаевич выскажется подробнее по интересовавшему меня вопросу. Он получил письмо от некоего Моргенштерна (отлично помню фамилию), прекрасно написанное письмо, трактовавшее ту же тему – о гармоническом развитии духовного и телесного начал в человеке. Я ждал чего-то необыкновенного от ответа Льва Николаевича Моргенштерну, но в значительной степени разочаровался. И Моргенштерну Лев Николаевич ответил10 довольно сдержанно, сухо и коротко, – в том смысле, что-де «несправедливо ваше предположение, что благо предназначено и духовному, и телесному началу… Благо свойственно только духовному началу и состоит ни в чем ином, как во все большем и большем освобождении от тела, обреченного на зло, которое одно препятствует достижению блага духовного начала». Выходило, что в ответ на воодушевленные, пламенные возражения своего корреспондента Лев Николаевич ограничился повторением своего утверждения, своего «догмата» – повторением, звучавшим голословно и произвольно. Отмахнулся.

Тот поход к вопросу, который обнаруживали Скипетров, Моргенштерн и который втайне интересовал меня, видимо, совершенно не привлекал и не интересовал Льва Николаевича. Между нами, зеленой молодежью (я думаю, что и Моргенштерн был таким же «хорошим студентом», как Скипетров), и им, изведавшим все глубины духа и жизни гениальным старцем, конечно, лежала «дистанция огромного размера». Но все-таки мне было странно, и теперь странно, почему Толстой даже и глядеть не хотел в ту сторону, куда с таким жадным вниманием вперяли свой взгляд не только отдельные представители искренней, ищущей молодежи, но философы, писатели, в том числе хотя бы тот же Достоевский в русской литературе. Толстой знал только полет ввысь. Ничего разумного, красивого, самодовлеющего в явлениях земной действительности он не видел и не признавал.

Неужели прав был Достоевский, когда в «Дневнике писателя», еще в 1877 году, писал о Толстом: «Толстой, несмотря на свой огромный художественный талант, есть один из тех русских умов, которые видят ясно лишь то, что стоит прямо перед их глазами, а потому прут и прут в эту точку. Повернуть же шею направо или налево, чтобы разглядеть и то, что стоит в стороне, они, очевидно, не имеют способности; им нужно для того повернуться всем телом, всем корпусом. Вот тогда они, пожалуй, заговорят совершенно противоположное, так как, во всяком случае, они всегда строго искренни»?

Различие с Толстым, обусловленное неодинаковостью глубочайшего, инстинктивного, подсознательного восприятия жизненного процесса в целом, еще яснее, еще резче проступало у меня в период пребывания в Ясной Поляне на отношении к частностям, к тем или иным конкретным вопросам и прежде всего, конечно, к половому вопросу, играющему такую огромную роль в подлинной, глубинной, внутренней жизни человека.

Несмотря на влияние Льва Николаевича, я не мог отделаться от глубокого внутреннего убеждения в том, что половая жизнь не является по существу, как таковая, чем-то грязным, скверным, порочным и не только не заслуживает огульного осуждения и презрения, а наоборот, представляет великую зиждительную силу, дарованную человеку Богом и природой, – силу, и объективно (продолжение рода), и субъективно (любовь, семейное счастье) направленную ко благу человека и при известном чистом отношении к ней отнюдь не нарушающую естественного стремления человека к возможно более полному целомудрию.

Лев Николаевич всюду в своих сочинениях о морали и нравственности упорно старается скомпрометировать принцип половой жизни. Он выдвигает против него ряд доводов от рассудка и довод от чувства. Он потому, кажется, только и прибегает к последнему, что сам чувствует недостаточность первых.

Каковы эти доводы «от рассудка»? Толстой утверждает, что мы – не животные и что это только для животных обязателен закон размножения. Плотская любовь и брак являются будто бы «во всяком случае» препятствием для служения Богу и людям. Вместо того чтобы рожать новых детей, надо воспитывать детей уже родившихся, хотя бы и чужих. «Стремление к целомудрию, – говорит, наконец, Толстой (буквально), – должно уравновесить численность населения» и т. д.

Он выдвигает также довод методологический: целомудрие, конечно, не заповедь, а идеал, но этот идеал обязателен и очень полезен, именно: «надо стремиться метить дальше цели, чтобы попасть в цель», – иначе говоря – стремиться к идеалу полного целомудрия, чтобы не впасть в крайний разврат и, так сказать, задержаться на «честном браке».

Все это звучит не слишком убедительно, и против каждого из этих доводов нетрудно выдвинуть какой-нибудь не менее сильный логический контрдовод.

Но далее следует довод от чувства, состоящий в том, что половое соединение мужчины и женщины само по себе мерзко, скверно, нечисто, отвратительно, и потому человек, уважающий себя и ценящий свое духовное достоинство (все равно, мужчина или женщина), должен, по возможности, совершенно избегать этого соединения.

Но, не говоря уже о различии и сложности эмоциональных суждений, связанных с совершением полового акта у разных лиц и в разных случаях, мне казалось, что довод о нечистоте, омерзительности полового акта всецело покрывается и побеждается простым указанием на то, что этот акт, влечение к нему, возможность его – не выдуманы человеком, а даны самой Природой. Отвратительным, нечистым может быть только неестественное. Все естественное и закономерное в жизни природы, в том числе и в области половых отношений, не может быть само по себе ни омерзительным, ни нечистым.

Разве дети – самое святое в жизни, залог нравственного прогресса человечества, плод любви и полового единения мужчины и женщины – приходят в мир «нечистым путем», в результате какого-то огреха, какой-то ошибки Провидения?! Нет, этого не может быть! Недаром и в чистейшей из чистейших книг, в Евангелии, мы находим эти слова: «Сотворивший в начале мужчину и женщину сотворил их… Посему оставит человек отца и мать и прилепится к жене своей, и будут два одною плотью, так что они уже не двое, а одна плоть; итак, что Бог сочетал, того человек да не разлучает»11.

Полное воздержание от полового общения – например, у монахов, католических священников – тоже, как уже достаточно общеизвестно, на деле далеко не всегда является осуществлением идеала целомудрия. «Что такое блуд? – спрашивает Мережковский в своей книге о Толстом и Достоевском – и мудро отвечает: – Это – запуганный, загнанный в самый темный угол души и тела и здесь разлагающийся пол; это – пламя, которое гасят, но не могут погасить, и которое, тлея, превращается в чад…»