Как прожита жизнь. Воспоминания последнего секретаря Л. Н. Толстого — страница 60 из 209

имущественный, спор о «правах» на духовную продукцию Толстого был корнем драмы.

– В жар бросило… не могу дышать! – промолвила Софья Андреевна, узнав от меня 27 июня о возвращении Черткова в Телятинки, и покинула комнату.

– Видите, как это ее взволновало, – заметил Лев Николаевич, обращаясь к пианисту А. Б. Гольденвейзеру, игравшему с ним в шахматы.

Еще бы! «Враг» угрожал непосредственной «осадой» Ясной Поляне и всему, что в ней было для Софьи Андреевны дорогого как в духовном, так и в чисто материальном отношении.

С этого дня, с этого момента потянулись для Л. Н. Толстого четыре месяца неперестающей пытки, забурлили вокруг него страсти, открытое соперничество, взаимные злоба и оклеветывание борющихся людей и партий.

В эти роковые четыре месяца, от 27 июня до 28 октября 1910 года, все, что окружало Л. Н. Толстого, разделилось на две партии. К одной принадлежали Софья Андреевна и четверо ее сыновей (за исключением стоявшего вне борьбы Сергея Львовича), а также отчасти, но именно лишь отчасти, Татьяна Львовна. К другой – В. Г. Чертков, Александра Львовна (с детства не любившая свою мать), жена Черткова Анна Константиновна, сестра ее Ольга Константиновна Толстая, секретарь и наперсник Черткова А. П. Сергеенко, постоянный посетитель Ясной Поляны и сосед-дачник пианист А. Б. Гольденвейзер с женой, а также скромная поджигательница вражды и передатчица всех сплетен о Софье Андреевне, подруга Александры Львовны переписчица Варвара Михайловна Феокритова. Вторая партия была многочисленнее и, пожалуй, сильнее.

Обе поименованные партии взаимно травили одна другую, не давая себе при этом, что называется, «ни отдыху, ни сроку».

В центре стоял 82-летний Лев Толстой. Он, бедный, один не хотел борьбы, один призывал всех к миру и согласию, заверяя и ту, и другую сторону в своей любви и преданности, а между тем на нем-то упорная и упрямая борьба и отзывалась всего жесточе, и это понятно, потому что он сам был предметом раздора. Люди пылали взаимной ненавистью, подставляли ножку друг другу – как это ни странно на первый взгляд – из-за него. Ведь оспаривались: любовь Толстого, внимание и уважение Толстого, близость к Толстому и… наконец… творения Толстого – черновые его произведений, оригиналы его неизданных дневников, – это – громко, а втайне – издательское право на сочинения Толстого вообще. «Они разрывают меня на части», – записал Лев Николаевич 24 сентября 1910 года в своем особо тайном, интимном дневничке, получив от Черткова письмо «с упреками и обличениями». И это была правда. «Иногда думается: уйти от всех»40, – добавлял Толстой, сам указывая, таким образом, раз навсегда, на один из основных мотивов своего позднейшего «ухода» из дому.

О каком же, однако, «издательском праве» для Черткова может идти речь, – скажете вы, – когда Лев Николаевич все-таки был принципиальным противником предоставления кому бы то ни было права собственности на свои произведения? Верно. Но если Софья Андреевна боролась как раз за устранение, низвержение толстовского принципа отказа от литературной собственности, то В. Г. Чертков, с своей стороны, стремился только. к праву распоряжения изданием сочинений Л. Н. Толстого, отлично, по-видимому, понимая, что иногда это скромное право может стоить и «права собственности».

Со спора о дневниках началось. По старому неписаному договору с В. Г. Чертковым, дневники Л. Н. Толстого, начиная с 1900 года, хранились у него. В первых числах июля 1910 года Софья Андреевна заявила по этому поводу претензию своему мужу: дневники должны храниться не у постороннего человека, а у нее, или, во всяком случае, в яснополянском доме. Толстой мучается нерешительностью: взять дневники у Черткова, человека, который «посвятил ему свою жизнь», значило бы – кровно обидеть его; не брать – значило бы выставить себя риску все учащающихся и все обостряющихся семейных сцен и объяснений, могущих, при легкой возбудимости Софьи Андреевны, принять опасный для нее, а значит, и для него, характер. Воздух накален. Чертков перестал даже ездить в Ясную Поляну.

12 июля Софья Андреевна получила приглашение от матери В. Г. Черткова, «пашковки»-евангелистки Елизаветы Ивановны, навестить ее и вместе послушать приехавшего из Петербурга знаменитого баптистского проповедника Фетлера. Так как Елизавета Ивановна занимала в телятинском доме Чертковых отдельные «апартаменты» с отдельным входом, то можно было отправиться к ней без большого риска встретиться у нее с ее сыном. Да и неудобно было не поехать: приглашала придворная дама, рожденная графиня Чернышева-Кругликова. И Софья Андреевна поехала.

Я как раз собирался в Телятинки, и Софья Андреевна любезно пригласила подвезти меня, на что я с удовольствием согласился.

В коляске, на рысаках, мы поехали. Софья Андреевна – в изящном черном шелковом туалете с вышивкой гладью на груди и с кружевами, ради великосветской Елизаветы Ивановны. Поехали не прямо, не самым коротким путем, а в объезд, по «большаку», чтобы миновать дряхлый, полуразвалившийся мостишко через ручей Кочак.

И вот Софья Андреевна всю дорогу плакала, была жалка до чрезвычайности и умоляла меня передать Владимиру Григорьевичу, чтобы он возвратил ей рукописи дневников Льва Николаевича.

– Пусть их все перепишут, скопируют, – говорила она, – а мне отдадут только подлинные рукописи Льва Николаевича!.. Ведь прежние его дневники хранятся у меня… Скажите Черткову, что если он отдаст мне дневники, я успокоюсь… Я верну тогда ему мое расположение, он будет по-прежнему бывать у нас, и мы вместе будем работать для Льва Николаевича и служить ему. Вы скажете ему это? Ради Бога, скажите!..

Софья Андреевна, вся в слезах, дрожащая, умоляюще глядела на меня: слезы и волнение ее были самые непритворные.

Она почему-то не верила, что я передам ее слова Черткову, и умоляла меня об этом снова и снова.

Я не мог равнодушно смотреть на эту плачущую, несчастную женщину. Тех нескольких десятков минут, которые я провел с ней в экипаже, я никогда не забуду.

Признаюсь, меня самого охватило волнение, и мне так захотелось, чтобы какою угодно ценою – ценою ли передачи рукописей Софье Андреевне или еще каким-нибудь способом – был возвращен мир в Ясную Поляну – мир, столь нужный для всех и особенно для Льва Николаевича. В этом настроении я отправился к В. Г. Черткову, когда мы приехали в Телятинки.

Дело Софьи Андреевны было простое: она хотела получить, собственно, только автографы дневников, так как разрешала Черткову скопировать беспрепятственно весь их текст, и естественно, что Чертков, человек благородный, пошел ей навстречу.


«Дорогая Софья Андреевна, – писал он в письме, которое посылал жене Толстого через меня, – В. Ф. Б-в передал мне о вашем желании получить для хранения в вашем яснополянском доме или в Русском Историческом музее в Москве, где храните вы другие материалы, рукописи дневников Льва Николаевича за время с 1900 года. Вы любезно обещаете при этом разрешить мне (разрешение Льва Николаевича, видимо, само собой подразумевается) скопировать их текст для моих занятий Толстым и для исследований работы его мысли. Вы знаете, что в дневники свои Лев Николаевич заносил всегда не только внешние события своей жизни, но и ее внутренний ход, иначе говоря – почти все, приходившие ему в голову мысли по вопросам религиозным, социальным, политическим и т. д. Все это не может меня не интересовать самым живым образом, и если я буду иметь в своем распоряжении точный текст дневников, то это – все, что мне нужно и что более чем удовлетворяет, – восхищает меня. Что же касается подлинника, автографа, почерка Льва Николаевича, то таким вещам я, в качестве его ученика, значения не придаю, собиранием автографов не занимаюсь, да, кстати, имею и без того уже достаточно автографов Толстого (письма его ко мне), так что я с полной готовностью возвращу вам, согласно вашему желанию, рукописи всех дневников. Я буду возвращать вам тетрадь за тетрадью, по мере того, как переписка их у меня в доме будет заканчиваться. Надеюсь, что ко дню рождения нашего дорогого и любимого Льва Николаевича, то есть к 28 августа, вы будете иметь все.

Я принимаю и совершенно разделяю ваш призыв – работать дружно и совместно для дела Льва Николаевича. Рад, что вы прощаете мне великодушно все мои вольные или, скорее, невольные грехи и ошибки, и надеюсь, что вы позволите мне в один из ближайших дней навестить Ясную Поляну и лично засвидетельствовать вам свое почтение и искреннюю, глубокую преданность.

Целую ваши руки.

Глубоко уважающий и преданный В. Чертков»


Вы представляете, читатель, какое впечатление должно было произвести это письмо?

Но… я прошу вас великодушно простить меня, простить мне эту мистификацию. Такого письма не было, оно не было написано, хотя мне кажется, что это единственное письмо, которое должно было быть написано.

На самом деле все случилось наоборот.

Узнав, что я имею поручение от Софьи Андреевны, Владимир Григорьевич, встревоженный, с озабоченным видом, повел меня в комнату своего секретаря и фактотума Алеши Сергеенко: он мог мыслить только двумя головами сразу, своей и Алешиной. Мы оба усаживаемся с ним на скромную «толстовскую» постель Сергеенко. Тот, с напряженным от любопытства лицом, садится против нас на стуле.

Я начинаю рассказывать о просьбе Софьи Андреевны вернуть рукописи. Владимир Григорьевич находится в сильнейшем возбуждении.

– Что же, – спрашивает он, уставившись на меня своими большими, белыми, возбужденно бегающими глазами, – ты ей так сейчас и выложил, где находятся дневники?!

При этих словах, совершенно неожиданно для меня, он делает страшную гримасу и высовывает мне язык.

Я гляжу на Черткова и страдаю внутренне от того нелепого положения, в которое меня ставят: меня ли это унижают или мне надо жалеть этого человека за то унижение, которому он себя подвергает? Я соображаю, однако, что Чертков хочет подсмеяться над проявленной мною якобы беспомощностью, когда-де на меня насела в экипаже Софья Андреевна. Он, должно быть, заметил то волнение, в котором я находился, и вышел из себя, поняв, что я сочувствую Софье Андреевне и жалею ее.