Как прожита жизнь. Воспоминания последнего секретаря Л. Н. Толстого — страница 63 из 209

5 августа Лев Николаевич говорил мне:


«Софья Андреевна – нехороша… Если бы Владимир Григорьевич видел ее – вот такой, как она есть сегодня!.. Нельзя не почувствовать к ней сострадания и быть таким строгим к ней, как он… и как многие, и как я… И без всякой причины! Если бы была какая-нибудь причина, то она не могла бы удержаться и высказала бы ее. А то просто – ей давит здесь, не может дышать. Нельзя не иметь к ней жалости, и я радуюсь, когда мне это удается…»


Это высказывание Льва Николаевича покажется особенно замечательным, если принять во внимание, что всего только за два дня перед этим Софья Андреевна перешла все границы в проявлении своего неуважения к мужу и наговорила ему безумных вещей, оправдывая свою ненависть к Черткову. Я видел, как после разговора с ней в зале Лев Николаевич быстрыми шагами прошел через мою комнату к себе, прямой, засунув руки за пояс и с бледным, точно застывшим от возмущения и ужаса перед услышанным, лицом. Затем щелкнул замок. Лев Николаевич запер за собой дверь в спальню на ключ. Потом он прошел из спальни в кабинет и точно так же запер на ключ дверь из кабинета в гостиную, замкнувшись, таким образом, в двух своих комнатах, как в крепости. Его несчастная жена подбегала то к той, то к другой двери и умоляла простить ее («Левочка, я больше не буду») и открыть дверь, но Лев Николаевич не отвечал. Что переживал он за этими дверями, оскорбленный в самом человеческом достоинстве своем – Бог знает!..

Это – жена.

А дочь?

23 сентября, в день 48-й годовщины свадьбы Льва Николаевича и Софьи Андреевны, я, по просьбе последней, сфотографировал ее вместе с мужем. Фотография не удалась. Пришлось повторить сеанс фотографирования 25-го. Это не прошло Льву Николаевичу даром: уступив желанию жены, он попал под град упреков со стороны дочери. Впрочем, Александра Львовна обиделась на отца не только за эту уступку ее матери, но также за то, что он не исправил произведенной Софьей Андреевной перевески портретов в его кабинете: именно – все в порядке воинственных отношений с враждебной партией, – Софья Андреевна сняла висевшие над столом у Льва Николаевича фотографии Черткова с сыном Андрея Львовича Илюшком Толстым и Льва Николаевича с Александрой Львовной и заменила их фотографиями своей и отца Льва Николаевича. Выходка больной женщины! Лев Николаевич и отнесся к этой выходке, как к таковой: пассивно, боясь, быть может, раздражить Софью Андреевну своими возражениями.

За все это – за фотографирование и за нерешительность в деле с перевеской фотографий – Александра Львовна громко осуждала отца в «ремингтонной», в разговоре с В. М. Феокритовой, разумеется, во всем ей сочувствовавшей. Вдруг входит Лев Николаевич.

– Что ты, Саша, кричишь?

Александре Львовне, как разбежавшемуся коню, трудно уже было остановиться. «Я сказала, – записывает она в своем дневнике (его свободно читали в доме Чертковых), – все, что говорила до него, прибавив к этому еще и то, что мне кажется, что он ради женщины, которая делает ему величайшее зло, которая его же бранит, пожертвовал, всем: другом, дочерью»52. (Курсив мой. Как характерно, что здесь не говорится: «своим спокойствием» или «своими взглядами», а указывается на чисто личный мотив огорчения. – В. Б.)

– Ты ведь фотографии наши с Чертковым не повесил обратно, оставил их (то есть оставил там, где повесила Софья Андреевна. – В. Б.). А ты думаешь, мне это не больно? Ведь я не сама себя повесила над твоим рабочим креслом, ты повесил этот портрет, а теперь, что мать перевесила, так ты не решаешься повесить его обратно!..

Лев Николаевич покачал головой в ответ на слова Александры Львовны и промолвил:

– Саша, ты уподобляешься ей!

Величайшее оскорбление для дочери, считающей мать чужим себе человеком!..

Толстой уходит в кабинет. Через несколько минут звонит оттуда условленным образом – один раз – дочери. Та не идет. Отправляюсь вместо нее я. Лев Николаевич удивлен, дает мне какое-то ничтожное поручение, и по моем уходе опять звонит дочери. Она все-таки не идет, а меня, когда я снова являюсь в кабинет, старик просит прислать Сашу. Мрачная, с плотно стиснутыми губами, покачиваясь справа налево в своей совсем не женственной походке, Александра Львовна направляется в кабинет.

Там отец говорит, что… хочет продиктовать ей стенографически одно письмо. Но едва дочь заняла место за столом, как старик вдруг уронил голову на ручку кресла и зарыдал.

– Не нужно мне твоей стенографии! – вырвалось у него вместе с рыданиями.

Александра Львовна кинулась к отцу, просила у него прощения, и оба плакали.

В тот же день или через день я сопровождал Льва Николаевича на верховой прогулке. Уже на обратном пути завязался разговор.

– Вы пойдете к Черткову, – говорил Лев Николаевич, – передайте ему мое письмо. И скажите на словах, что моя задача сейчас трудная. И еще усложнила ее Саша. И что я думаю, как эту задачу разрешить.

Воспользовавшись тем, что Лев Николаевич сам заговорил о семейных делах, я попросил у него позволения передать ему то, что поручали мне Александра Львовна и В. М. Феокритова, именно – заявление Софьи Андреевны дочери, чтобы она не отдавала более, как это обычно делалось до сих пор, черновых рукописей Льва Николаевича Черткову. «Может быть, – говорила Софья Андреевна, – Лев Николаевич переменится теперь к Черткову и будет отдавать рукописи мне». В этом заявлении Александра Львовна и ее подруга усматривали «корыстные» побуждения Софьи Андреевны, на которые и хотели обратить внимание Льва Николаевича.

– Не понимаю, не понимаю! – сказал Лев Николаевич, выслушав меня. – И зачем ей рукописи? Почему тут корысть?..

Он помолчал.

– Некоторые, как Саша, хотят все объяснить корыстью. Но здесь дело гораздо более сложное. Эти сорок лет совместной жизни… Тут и привычка, и тщеславие, и самолюбие, и ревность, и болезнь. Она ужасно жалка бывает в своем состоянии!.. Я стараюсь из этого положения выпутаться. И особенно трудно – вот как Саша, когда чувствуешь это эгоистическое. Если чувствуешь это эгоистическое, то неприятно.

– Я говорил Александре Львовне, – сказал я, – что нужно всегда самоотречение, жертва своими личными интересами.

– Вот именно!..

Лев Николаевич проехал еще немного молча.

– Признаюсь, – сказал он, – я сейчас ехал и даже молился: молился, чтобы Бог помог мне высвободиться из этого положения.

Переехали канаву.

– Конечно, я молился тому Богу, который внутри меня.

Едем «елочками» – обычным местом прогулок обитателей Ясной Поляны. Уже близко дом. Лев Николаевич говорит:

– Я подумал сегодня, и даже хорошо помню место, где это было, в кабинете около полочки: как тяжело это мое особенное положение. Вы, может быть, не поверите мне, но я это совершенно искренно говорю, – Лев Николаевич положил даже руку на грудь, – уж я, кажется, должен быть удовлетворен славой, но я никак не могу понять, почему видят во мне что-то особенное, когда я положительно такой же человек, как и все, со всеми человеческими слабостями!.. И уважение мое не ценится просто, как уважение и любовь близкого человека, а этому придается какое-то особенное значение.

– Вы это говорите, Лев Николаевич, в связи или вне всякой связи с тем, что вы до этого говорили?

– С чем?

– С тем, что вы говорили о своих семейных делах, – об Александре Львовне, Софье Андреевне?

– Да как же, в связи!.. Вот у Софьи Андреевны боязнь лишиться моего расположения. Мои писания, рукописи вызывают соревнование из-за обладания ими. Так что имеешь простое, естественное общение только с самыми близкими людьми. И Саша попала в ту же колею. Я очень хотел бы быть, как Александр Петрович.

Александр Петрович, в прошлом – офицер, был бездомный старик, бродивший по помещичьим усадьбам.

– Скитаться, и чтобы добрые люди поили и кормили на старости лет… А это исключительное положение ужасно тягостно!

– Сами виноваты, Лев Николаевич! Зачем так много написали?

– Вот, вот, вот! – смеясь, подхватил он. – Моя вина, я виноват!.. Так же виноват, как то, что народил детей, и дети глупые и делают мне неприятности, и я виноват!..

27 сентября Александра Львовна и ее подруга, Варвара Михайловна, окончательно разругавшись и рассорившись с Софьей Андреевной, совсем покинули Ясную Поляну и переехали на жительство на хутор Александры Львовны в Телятинках (по соседству с домом Черткова). Оттуда Александра Львовна только приезжала каждые два-три дня, чтобы поработать в «ремингтонной» или взять с собой работу.

Ей захотелось узнать, как отец относится к ее поступку.

– Ближе к развязке! – сказал он.

И еще:

– Чем хуже, тем лучше!

И далее:

– Все к одному концу!

Не поняли. Не уразумели. Видели в его ответах только обвинение Софьи Андреевны. Продолжали ту же самую игру, ту же самую тактику.

Лев Николаевич, конечно, не мог вместе с Софьей Андреевной желать, чтобы их дети и внуки вторично обогатились после его смерти за счет 50-летней монополии на издание его сочинений. Напротив, его желанием и волей было, чтобы книги его были освобождены от монополии и стали вследствие этого дешевы и доступны бедным людям. Его отнюдь не радовало также ни за себя, ни за семью положение землевладельцев, – самым горячим его желанием было передать землю тем, кто на ней работал, то есть крестьянам. Распоряжения о передаче сочинений в общую собственность, вернее, об уничтожении какой бы то ни было собственности на них, а также о выкупе у семьи земли для крестьян, были даны им его душеприказчикам – Черткову и Александре Львовне, сочувствовавшим этим распоряжениям.

Однако резкость младшей дочери и Черткова по отношению к Софье Андреевне Толстым отнюдь не одобрялась. Любовь Толстого к другу и дочери вовсе не стояла в противоречии с его любовью к жене. Между тем Чертков и Софья Андреевна, любя Толстого, ревновали его друг к другу, а другой близкий Толстому человек в доме, Александра Львовна, ревновала его ни к кому другому, как к собственной матери. Если он жалел Софью Андреевну или оказывал ей внимание, то Александра Львовна обижалась.