Как прожита жизнь. Воспоминания последнего секретаря Л. Н. Толстого — страница 64 из 209

Александра Львовна с детства была нелюбимой дочерью матери. Она и родилась-то против ее желания. Как слышал я от самой Александры Львовны, Софья Андреевна принимала даже меры, чтобы вызвать выкидыш: вскакивала, беременная, на столы, на стулья. В детстве подвергала дочь телесным наказаниям. Один раз – это было в Москве, в Хамовниках – оттаскала ее, без всякого серьезного повода, за волосы. Тогдашняя 10 или 11-летняя Саша была так потрясена и обижена, что решила утопиться в Москве-реке. Выбежала из дому, но увидала, что на улице очень грязно, и вернулась за калошами, – ну… а вернувшись, раздумала топиться.

Натуры матери и дочери были разные. Александра Львовна была примитивнее, но непосредственнее, бескорыстнее и веселее своей матери. Софье Андреевне не нравились у Александры Львовны некоторая грубоватость и отсутствие приличных манер. – «Разве это светская барышня? Это – кучер!» – говорила она.

Александра Львовна была в 1910 году слишком молодым человеком. Она любила отца, хотела, подражая своей умершей сестре Маше, «идти за Толстым», доказать ему и на словах, и на деле свою преданность и понимание, успевала в этом сколько могла и, между прочим, считала также своим долгом «защищать» своего отца против матери. Отсюда – постоянная, враждебная настороженность против последней, настороженность, которую та, конечно, не могла не чувствовать. А поскольку дочь в своем стремлении всегда «стоять» за отца объединялась с Чертковым, мать и сама настроилась против нее враждебно.

В широкой публике часто думали и думают, что Александра Львовна была связана с Чертковым личным чувством. Это абсолютно неверно. Напротив, в душе она нелюбила Черткова и, как я уже говорил, боялась его: холодный, расчетливый, методичный, Чертков внушал это чувство необъяснимой «боязни» не ей одной. Но она слепо шла за отцом, а отец любил Черткова, верил, что Чертков «посвятил ему жизнь». И Александра Львовна считала нужным всеми мерами поддерживать Черткова. Меры эти подчас были безрассудны, – она не замечала этого. Увлекаясь, как спортом, борьбой с матерью, Александра Львовна, подобно самому Черткову, совершенно не считалась с тем, что, раздражая Софью Андреевну, она тем самым вредила и отцу[49]. Таким образом, расхождение между матерью и дочерью, весьма полезное и удобное для Черткова (divide et impera)[50], могло оказаться только в высшей степени тягостным и непереносным для самого старика Толстого.

И все же: свою Сашу Лев Николаевич глубоко и нежно любил, но мало было бы говорить о «любви» его к жене, женщине, с которой он прожил 48 лет и которая, уже без всякого преувеличения и действительно, посвятила ему всю свою жизнь: она, жена, Соня была просто частью его самого. Вот почему свой долг по отношению к жене Лев Николаевич считал, по-видимому, первее, обязательнее, чем долг по отношению к дочери и другу[51]. Вот почему все углублявшееся по тем или по другим причинам расхождение с женой было для Толстого так тяжело. Вот почему яснополянская драма ощущалась и переживалась им гораздо болезненнее, чем, скажем, теми же дочерью и другом. Вот почему «покинуть свой дом», «уйти из Ясной Поляны» именно для него, с его чувством долга по отношению к старухе-жене, было не так легко, как это воображали себе в Телятинках. И при труднейшей ситуации 1910 года Толстой последовательно стремился не рвать, а укреплять свои отношения и свою внутреннюю связь с женой, хотя жена и отошла от него так далеко по своим воззрениям и привычкам.

Впрочем, правильнее было бы выразиться: хотя он, Лев Николаевич, и отошел от жены так далеко по своим воззрениям и привычкам. Что же касается Софьи Андреевны, то она, как была с первого года замужества, так и оставалась до конца барыней, помещицей. Но… также и человеком, верной женой и матерью семейства.

Характерно, что когда дочь с ее подругой, взбунтовавшись против Софьи Андреевны, переехали в Телятинки, и в Ясной Поляне, кроме стариков да меня с бесплотным и надмирным Душаном, никого не осталось, Лев Николаевич стал удивительно внимателен и нежен с Софьей Андреевной: то грушу ей подаст, то о здоровье спросит, то посоветует раньше ложиться спать, чтобы сохранить это здоровье, то почитает ей что-нибудь. Один раз даже о яснополянском хозяйстве с ней поговорил – «милость», можно сказать, небывалая! И Софья Андреевна расцвела. При суровой, подозрительной и ревнивой Александре Львовне все это было бы невозможно. Вот почему и говаривал Лев Николаевич о своих паладинах Черткове и «Саше»: «Боюсь, что они все это (злобу и материальные вожделения Софьи Андреевны) преувеличивают!»

Представители «чертковской» партии как-то не понимали особого положения Софьи Андреевны как жены Толстого. Их удивляли, казалось, и все попытки Толстого защитить свою престарелую подругу жизни, оградить ее от оскорблений, проявить участие и любовь к ней – чувства, не покидавшие его, несмотря на многие отрицательные свойства Софьи Андреевны и на повторявшиеся бестактные выражения и выходки ее.

17 октября Александра Львовна записывает в своем дневнике: «Отец говорил мне, что она (Софья Андреевна. – В. Б) около двух часов ночи приходила к нему, у него дуло в окно, и она завесила его чем-то, и заботливо ухаживала за ним, и просила прощения. Отец размягчился, говорил о том, как ему жалко ее, и просил быть снисходительнее к ней. Я молчала. В последнее время мне как-то особенно неприятны ее ухаживанья за отцом, ее ласковые к нему слова. Я вижу в этом другое значение…»53


Какое именно значение, видно из записи, сделанной на другой день.


«Утром была у отца. Он все жалеет мать и находит, что она душевнобольная. Я молчу. Он спрашивает, почему я молчу.

– Я этого не считаю, – сказала я, – я имею свою определенную точку зрения, стоя на которой, я могу ее жалеть, как и ты, но не хочу и не могу закрывать себе глаза. Почему же у нее такие определенные материальные цели?

– Это тоже болезнь, – отвечал Лев Николаевич»54.


Последний этот ответ Льва Николаевича был истинно мудр.

Но не одних только друга и дочь приходилось убеждать Льву Николаевичу. Ведь около него находились и еще советники! Когда в сентябре он гостил у Татьяны Львовны, в имении ее мужа Кочеты, А. Б. Гольденвейзер прислал ему выписки из дневника В. М. Феокритовой, выставляющие в самом дурном свете Софью Андреевну. Это вмешательство со стороны в глубоко интимное, семейное дело не вызвало, однако, ни признания, ни благодарности со стороны Толстого. 21 сентября 1910 года он ответил Гольденвейзеру письмом55, в котором писал, что он вовсе не сердится на него за его сообщение. Хотя ему и неприятно, что «столько чужих людей» знают о их семейных делах. «В том, что пишет Варвара Михайловна, – говорилось далее в письме, – и что вы думаете об этом, есть большое преувеличение в дурную сторону, недопущение и болезненного состояния, и перемешанности добрых чувств с нехорошими»[52].

Варвара Михайловна, значительно подмигивая, сама обратила мое внимание на это выражение «столько чужих людей». Письмо Льва Николаевича, должно быть, не на шутку ее озадачило. Может быть, в головке пухленькой кубышки-мещаночки (вдовы товарища прокурора) мелькнуло соображение, что, пожалуй, и она-то была не совсем подходящей советчицей при Толстом? А между тем она и советовала, самостоятельно или через Александру Львовну, и. записывала все нелепые, «пикантные» и бестактные выражения Софьи Андреевны, доверенные ей в интимных, «дружеских» беседах и жалобах, – выражения, которыми потом бывало занятно посмешить Сашу, «порадовать» Чертковых. В самом деле, памятником трагедии остался еще чисто женский, «бабий» дневник Варвары Михайловны, «дружески» подходившей к Софье Андреевне и затем без сожаления предававшей Софью Андреевну ее врагам.

– Я провокатор! – «добродушно» смеясь, говорила сама о себе Варвара Михайловна[53].

Так держали себя враждующие между собой стороны.

Правы ли, неправы ли были они, вопрос другой. Суть в том, что методы их борьбы были ужасны и что борьба эта самым плачевным образом отражалась на престарелом Л. Н. Толстом. И тут я больше прощаю Софье Андреевне, ограниченной женщине, материально настроенной мещанке, чем В. Г. Черткову и находившейся под его влиянием А. Л. Толстой, из которых один, по всей видимости, считал себя первым учеником и будущим духовным преемником Льва Николаевича, а вторая – хоть и плохой и непоследовательной, но тоже – «толстовкой». Вражда ослепляет, и потому ни Софья Андреевна, ни даже Чертков с Александрой Львовной и другими членами его партии не отдавали себе отчета в своем поведении, не замечали, какого рода орудием оказались они в руках судьбы, чему служат и кого губят. Со стороны это было виднее.

Помню, однажды, сидя с Владимиром Григорьевичем за чаем в «кабачке» – кухне в доме Чертковых и пользуясь спокойным настроением друга Льва Николаевича, я выразил преследовавшую меня в те дни мысль о том роковом значении, какое могут иметь или получить события в Ясной Поляне при обострении открытой борьбы между близкими Толстого.

– Софья Андреевна теряет самообладание в борьбе. – сказал я. – Я думаю, что не надо бороться с ней, потому что она, раздражаясь, срывает свои обиды и раздражение на Льве Николаевиче!

– То же пишет мне Иван Иванович (Горбунов-Посадов. – В. Б.), – ответил Чертков. – Но вы оба неправы. Никакой «борьбы» с Софьей Андреевной нет. Мы только защищаем Льва Николаевича от этой ужасной женщины.

Слова эти были произнесены с невозмутимым спокойствием, как нечто само собой разумеющееся.

Неоднократно заводил я разговоры на ту же тему с Александрой Львовной – и тоже без всякого успеха.

В разгар борьбы, уже под осень, приехал из Москвы в Ясную Поляну близкий Льву Николаевичу и Чертковым человек – преподаватель консерватории, сотрудник изданий «Посредника» М. М. Клечковский. Сразу по приезде он напал в Ясной на Софью Андреевну. Она, по своему тогдашнему обыкновению, начала ему рассказывать такие вещи про Черткова, погрузила его в такую грязь, что бедный Клечковский пришел в ужас. Он тут же при Софье Андреевне расплакался и, вскочив с места, выбежал вон из дома как ошпаренный. Убежал в лес и проплутал там почти весь день, после чего явился, наконец, к Чертковым в Телятинки…