Как прожита жизнь. Воспоминания последнего секретаря Л. Н. Толстого — страница 67 из 209

лакей Ваня вытащили ее из воды. Я думал, что Алеша обмолвился, но позже прочел и в дневнике Льва Николаевича (последняя тетрадь, запись от 29 октября): «…Известия ужасны. С. А., прочтя письмо, закричала и побежала в пруд. Саша и Ваня побежали за ней и вытащили ее»58. Лев Николаевич, очевидно, из благодарности к тем, кто помог в его отсутствие его жене, внес эти последние два имени, о которых услыхал от Сергеенко, в свой дневник. Алеша не хотел назвать меня, хотя и знал правду.

Поступок Софьи Андреевны, однако, не поколебал Льва Николаевича в его намерении не возвращаться домой:

– Не ей топиться, а мне! – сказал он.

Это, конечно, было страшным свидетельством о том, как измучен был старик семейными неурядицами в своем доме.

31 октября Софья Андреевна обратилась ко мне с просьбой – поехать в Телятинки к Черткову и просить его приехать в Ясную Поляну, так как она хочет помириться с ним «перед смертью» и попросить у него прощенья в том, в чем она перед ним виновата. Положение ее – если не физическое, то психическое во всяком случае – казалось действительно тяжелым, и у меня не было никаких оснований отказать ей в исполнении ее просьбы.

И вот снова, как в тот памятный день 12 июля, когда Софья Андреевна через меня просила Черткова о возврате рукописей и о примирении, шел я к Черткову с тайной надеждой, что это примирение, наконец, состоится. И, увы, снова был разочарован в своем ожидании!

Когда Владимир Григорьевич выслушал просьбу Софьи Андреевны, он было в первый момент согласился поехать в Ясную Поляну, но потом раздумал.

– Зачем же я поеду? – сказал он. – Чтобы она унижалась передо мной, просила у меня прощенья?.. Это – ее уловка, чтобы просить меня послать ее телеграмму Льву Николаевичу.

Признаюсь, такой ответ и удивил, и огорчил меня. Только не желая никакого примирения с Софьей Андреевной и глубоко не любя ее, можно было так отвечать. Боязнь, что Софья Андреевна упросит послать какую-нибудь неподходящую телеграмму Льву Николаевичу? О, это повод слабый, чтобы не ехать!.. Можно было примириться и во всем сохранить свою позицию. Почему же я мог отказаться поехать вместе с Софьей Андреевной на розыски Льва Николаевича (она просила меня об этом) и в то же самое время сохранить добрые отношения с ней? Нет, вражда между самыми близкими Льву Николаевичу людьми была, к сожалению, слишком глубока. И когда один сделал, наконец, попытку протянуть другому руку – тот все-таки упирался. Между тем, нельзя сказать, насколько изменилось бы все вокруг Льва Николаевича, насколько ему легче стало бы, если бы примирение между Софьей Андреевной и Владимиром Григорьевичем так или иначе было достигнуто!

По-видимому, чтобы сгладить впечатление от своего отказа приехать, Владимир Григорьевич просил меня передать Софье Андреевне, что он не сердится на нее, настроен к ней доброжелательно и пришлет ей вечером подробное письмо в ответ на ее приглашенье. Все это были слова, не подкрепленные тем единственным шагом, который можно и должно было сделать в этих условиях.

В Ясной Поляне все были удивлены, что я вернулся один. Никто не допускал и мысли, чтобы Чертков мог отказать Софье Андреевне в ее желании увидеться и примириться с ним. Об ответе его и вообще о моем возвращении решили пока совсем не передавать Софье Андреевне, которая с нетерпением ждала Черткова и сильно волновалась.

Среди лиц, собравшихся в эти дни в Ясной Поляне, находился, между прочим, д-р Г М. Беркенгейм, человек, пользовавшийся исключительным уважением Льва Николаевича и всех знавших его. Он вызвался еще раз съездить к В. Г. Черткову и уговорить его приехать. И он действительно отправился в Телятинки, где пробыл довольно долго. Но и его увещания не помогли – Чертков все-таки не приехал.

Он прислал с доктором Беркенгеймом очередную ноту-письмо на имя Софьи Андреевны59, в котором, в весьма дипломатических и деликатных выражениях, обосновывал свой отказ немедленно приехать в Ясную Поляну. Письмо прочли Софье Андреевне.

– Сухая мораль! – отозвалась она об этом письме своим словечком – и была права.

Тотчас она написала и велела отослать Черткову свой ответ60. Это было уже вечером.

Характерно, конечно, и то, что еще днем Софьей Андреевной составлена была следующая телеграмма на имя Льва Николаевича:

«Причастилась. Примирилась с Чертковым. Слабею. Прости и прощай».

Хотя Софья Андреевна и подтвердила свое желание позвать назавтра священника, но все-таки послать такую телеграмму Льву Николаевичу было уже нельзя, так как примирение с Чертковым не состоялось.

На другой день в Телятинках стало известно, что Лев Николаевич простудился по дороге, заболел и слег на станции Астапово Рязано-Уральской железной дороги, где начальник станции, милейший латыш И. И. Озолин предоставил в его распоряжение свою собственную квартиру. Еще через день о месте пребывания Льва Николаевича узнали от одного журналиста и Толстые. Софья Андреевна с сыновьями и дочерью Татьяной заказали экстренный поезд и тотчас выехали в Астапово. Чертков с неразлучным Сергеенко отправился туда еще раньше.

Перед отъездом Владимир Григорьевич просил меня о дружеском одолжении: остаться с его больной женой, взволнованной и потрясенной всем происшедшим, в Телятинках и помочь ей, чем могу, в случае необходимости. Таким образом, я оказался снова прикованным к месту своего жительства, между тем как я знал, что в Астапове собрались многие друзья и близкие Льва Николаевича, и у меня было сильное желание поехать туда и еще раз, хоть мельком, увидеть дорогого учителя.

Неожиданно 7 ноября представился к этому благоприятный случай: надо было отвезти больному несколько теплых и других необходимых вещей. Анна Константиновна решила, что отвезти их должен я. Поездку назначили на вечер. Я был счастлив, что скоро увижу Льва Николаевича.

Около 11 часов утра я сидел в кабинете у Анны Константиновны и что-то читал ей вслух. Открывается дверь, и входит Дима Чертков. Он быстро направляется к матери, протягивая к ней руки.

– Мамочка… милая, – говорит он плачущим голосом, видимо, не находя слов. – Ну, что же делать!.. Видно, так надо!.. Это со всеми будет. Мамочка!..

Я слушаю и ничего не понимаю.

В это время Анна Константиновна подымается со своего кресла, пристально всматривается в лицо Димы, слабо вскрикивает и падает, как мертвая, на руки сына. Лицо ее бело как бумага. Глаза закрыты. Она лишилась чувств.

Я выбежал в коридор – позвать кого-нибудь на помощь… и только тут понял:

Толстой – умер!


Белое снежное поле. Широкое, спокойное. Серое небо. Полное безлюдье. Тишина.

Я один ухожу по тропинке все дальше и дальше.

Рука нащупывает в кармане какую-то бумажку. Вынимаю. Это – полученная с некоторым запозданием телеграмма о поручении в Ясную, касающемся больного Льва Николаевича. Зачем это? Теперь уже ничего не нужно. Я комкаю бумагу и бросаю ее в сторону, на снег.

Толстой умер. Но отчего же в сердце подымается такое спокойное, тихое, торжественное и радостное чувство все растущей и укрепляющейся связи с Толстым? Отчего нет этого щемящего душу и повергающего в уныние чувства невозвратимой утраты? Отчего, вместо горя и отчаяния, этот ясный и мощный голос сознания, говорящий, что не нужно горевать и что не в чем отчаиваться? Откуда этот свет – там, где, казалось бы, должен был воцариться сплошной мрак?

Или Толстой не умирал?

Конечно, нет! Исчезла только форма, только шелуха, – и личность, связывающая сознание. Великий дух освободился и продолжал жить. Он не может умереть. Он – во мне, в тебе, он – во всем. Он – все. И я – в Нем. И для него нет смерти.

Исчез телесный Лев Николаевич, – тем крепче, животворнее и непосредственнее моя внутренняя связь с ним – духовным.


Возвращаюсь домой и в первой же комнате сталкиваюсь с Сережей Булыгиным, приехавшим из Хатунки и только что узнавшим о кончине Льва Николаевича.

Взгляд прекрасных глаз моего друга серьезен, важен и глубок, но не грустен. Напротив, свет окрыленной духовно, воспарившей внутренней жизни горит в этих глазах.

И не нужно много слов, чтобы убедиться, что Сережа испытывает те же чувства и настроения, что и я, под влиянием телесной кончины учителя.

На другой день, еще до рассвета, «утру глубоку»61, с братьями из Телятинок, Ясенок, Хатунки и других окрестных мест тихо, группами, отправлялись мы на станцию Засека, куда, как выяснилось, должно было прибыть тело Льва Николаевича.

Долго ожидали, с массой народа, понаехавшего из Тулы, из Москвы, из окрестных местечек и деревень. Тогда впервые увидал я, между прочим, бывшего священника Григория Петрова, талантливого и популярного писателя, журналиста и общественного деятеля. Его лицо выделялось среди сотен: важное глубокой внутренней важностью, небритое, немного обрюзгшее, изборожденное морщинами, с мешками под глазами, на редкость интеллигентное, умное и характерное – под нарядной и дорогой меховой шапкой. Не зная, кто это, можно было заранее поручиться, что перед вами – человек значительный.

Лев Львович Толстой приехал из Парижа как раз к похоронам, встревоженный газетными известиями об уходе и о болезни отца. С ним мы потом и шли по кочковатой, замерзшей земле за гробом Льва Николаевича.

Гроб несли со станции в Ясную Поляну крестьяне. Они же несли на двух шестах большой холстяной стяг, сохраняющийся ныне в яснополянском музее, с надписью: «Лев Николаевич, память о твоем добре не умрет среди нас, осиротевших крестьян Ясной Поляны». Толпа, – в большинстве, впрочем, рассеявшаяся по полям по обе стороны от дороги, – пела «вечную память».

Съехалось тысячи две-три народу. И приехало бы еще больше, если бы власти сознательно не задержали в Москве двух или трех поездов, переполненных пассажирами, особенно представителями студенчества, направлявшимися в Ясную Поляну. Кадетский лидер П. Н. Милюков с делегацией членов Государственной думы, как и поэт Валерий Брюсов, не попав на первый поезд, прикатили из Москвы на автомобилях. Среди задержанных в Москве студентов находился и мой брат Вена. Как передавала мне потом мать, гостившая тогда у Вены, он горько плакал, огорченный, что ему не удалось попасть в Ясную Поляну и взглянуть на лицо Льва Николаевича хоть в гробу…