Властолюбие и деспотизм находили у Черткова опору в его идейной узости и догматизме. Он был малообразован, мало читал. Толстого он изучил глубоко, и Толстой один заполнил все его существо. Иногда он пытался вступать со Львом Николаевичем в идейный спор, в котором всегда бывал побежден, но, по существу, он слепо шел за Толстым, кроме и выше которого ничего представить себе не мог. Всепоглощающей любовью к Толстому я не буду упрекать Черткова, – напротив, это – его положительная сторона, его великий актив. Но нежелание ничего видеть иначе, как глазами Толстого, – с этим я уже не могу поздравить ни Черткова, ни кого бы то ни было другого. Духовную свободу мы должны сохранять за собой на все времена и во всех условиях. И за нашими вождями мы должны идти с открытыми, а не зажмуренными глазами и не с заткнутыми ватой ушами.
Чертков всегда – сознательно или бессознательно, все равно – стремился играть роль «первого ученика», непререкаемого авторитета в истолковании Толстого и не только руководителя, но как бы распорядителя всей общественной и культурной работы вокруг Толстого. Он в полном смысле являлся хранителем «толстовской» догмы, хотя на словах чаще, чем кто-нибудь, кокетничал довольно обычными среди «толстовцев» заявлениями о том, что он вовсе не «толстовец», что и говорить о «каком-то толстовстве» смешно, потому что никакого «толстовства» не существует и т. д. На самом же деле именно Чертков не терпел в своих друзьях ни малейшего отклонения от правоверных «толстовских» воззрений, да еще в том исключительно узком толковании, какое свойственно было ему самому. О, конечно, уж этот ученик должен был до конца остаться «верным» учению, в смысле полного застоя, неподвижности в однажды выработанном и усвоенном миросозерцания! Это именно тот «камень», на котором только и может созидаться церковь, в смысле человеческого соединения узкого, кружкового, ограниченного.
Долой всякое движение, всякую независимую, свободную, слишком смело интерпретирующую «толстовские» истины мысль в «церкви»! Никакого внимания, никакого снисхождения к «чужим», «не нашим», вне «церкви» стоящим! Потуги «интеллигенции» (презрительное слово в доме Чертковых) нащупать какие-то другие, свои пути улучшения общей жизни, помимо тех путей, которые открыл Толстой – как они смешны, никчемны и жалки, эти потуги! Философья, наука, литература… что может быть интересного, нужного в этих областях после Толстого? «Толстой, как губка, впитал в себя всю предшествующую мудрость человеческую и дает ее нам в переработанном, чистом виде, – так зачем же читать и изучать других мыслителей, кроме Толстого?!» – это подлинные слова В. Г. Черткова, которые мне приходилось не раз от него слышать. И он действительно ничего не читал, был последователен. (Только в глубокой старости его неожиданно захватила метафизика Фихте-старшего).
Я никак не назвал бы Черткова грубо неумным, le sot[61], как, по словам С. А Толстой, называли его в свое время многие даже в том светском кругу, в котором он прежде вращался. Нет, он был умен. Это, может быть, был самый умный из «толстовцев», способный – на почве интеллектуального сотрудничества – подойти ближе всего к гениальному Толстому. Однако как раз в отличие от самого Толстого, с его поистине «всеобъемлющей душой», Чертков обладал умом холодным, рассудочным, узким и, к тому же, на холостом ходу, ибо – не соединенным с сердцем. И если прав Вовенарг в своем знаменитом изречении, что великие мысли исходят из сердца, то у Черткова не могло быть великих мыслей. Его ум был умом дипломата, а не мыслителя. Отсюда – любовь к тщательно разработанным, холодно самоуверенным письмам-нотам, и – ничтожная литературная продукция.
Недостаток сердца Владимир Григорьевич, по-видимому, временами и сам сознавал в себе. Однажды, в откровенную минуту, он высказал мне признание, – что «не понимает любви к врагам». Не то что не имеет (кто ее имеет?!), а не понимает этой предписываемой христианством, а следовательно, и «толстовством» добродетели. О том, что ему не дается любовь к людям вообще, Чертков пишет в одном письме к Толстому. (Опубликован ответ Льва Николаевича на это письмо.)
Неспособность к любви связывалась у Черткова и с неспособностью к самоотречению и самоограничению. В спорах он шел до конца, систематически и фанатически отстаивая свою точку зрения. Это-то, главным образом, и делало его неприемлемым в любом обществе и в любом начинании.
В мировоззрении Толстого Черткова более интересовали вопросы метафизики и психологии (Бог – сознание – «я»), чем вопросы живой нравственности. Он и сам кое-что писал по вопросам метафизики, хотя опубликовать ничего не сумел или не успел. Прочитав в 1910 году при мне одну статью Черткова о сознании и о Боге, Лев Николаевич отозвался о ней в своем дневнике как о неясной: «боюсь, что слишком ум за разум»65, – выразился он.
Чертков как будто что-то искал в духовной области – и не находил…
Все люди разделены были у В. Г. Черткова на врагов и друзей. К друзьям он относился с наивным, слепым доверием, иногда даже чрезмерным, – впрочем, при непременном условии слепого, полного подчинения его влиянию и его планам с их стороны. Врагов последовательно ненавидел и либо прерывал с ними всякое общение, либо систематически с ними боролся. И на первом месте среди «врагов» стояла С. А. Толстая, человек, своей неоспоримой и, так сказать, законной и само собой подразумевающейся близостью ко Льву Толстому наиболее для Черткова и для его стремления держать все, касающееся Толстого, в своих руках, нежелательный и опасный.
– Иван Иванович Горбунов пишет мне, – говорил В. Г. Чертков со скучающей миной у себя в Телятинках в 1910 году, – что надо перестать бороться с Софьей Андреевной и что эта борьба опасна для Льва Николаевича. Но никакой «борьбы» нет! Мы только защищаем Льва Николаевича от этой корыстной и злой женщины, его жены!..
Только так мог Чертков смотреть на дело. Чтобы понять, что и иная «защита» («Пустынник и медведь»)66 обращается в нападение и в тиранию, на это его не хватало. Плоды этой нравственной слепоты мы видели.
Софья Андреевна была для Черткова не человек. Это было отвлеченное понятие, собрание всех пороков и недостатков. Свойственное и самому Л. Н. Толстому, и многим его единомышленникам отрицательное, критическое отношение к женщине тоже сыграло здесь значительную роль. Чертков, так сказать, в принципе считал Софью Андреевну «погибшим существом». Ни возможности исправления, ни возможности возрождения для нее, а следовательно, и возможности благотворного воздействия на нее он не признавал. Когда он, христианин-дипломат, заверял жену своего знаменитого друга в своих «дружеских чувствах», он, вероятно, сам понимал, что говорит неправду. Не могло быть мира между Чертковым и Софьей Андреевной, и не она, а именно он хотел владеть Толстым безраздельно. Будь Чертков на самом деле, не рассудком, а именно чувством, хоть немного христианин, «толстовец», то есть умей он отступать и уступать во имя мира и согласия, умей отказываться хоть от части «своего», прильнувшего к сердцу, то, конечно, и в 1910 году он легко нашел бы пути к восстановлению атмосферы мира и согласия вокруг великого старца – друга и учителя, столь беспредельно его облагодетельствовавшего, даже предпочел бы скрыться, уехать на время, освободить подмостки, на которых разыгрывался последний акт жизни Толстого, дать старухе Софье Андреевне возможность успокоиться, прийти в себя, вернуть утраченное равновесие, – но – разве можно было ожидать этого от такого неуступчивого, упрямого и эгоцентрического человека, каким был В. Г. Чертков?!
14 июня 1910 года Лев Николаевич писал своей жене:
«…Как я смолоду любил тебя, так я, не переставая, несмотря на разные причины охлаждения, любил и люблю тебя. За то же, что ты не пошла за мной в моем исключительном духовном движении, я не могу упрекать тебя и не упрекаю, потому что духовная жизнь каждого человека есть тайна этого человека с Богом, и требовать от него другим людям ничего нельзя. И если я требовал от тебя, то я ошибался и виноват в этом»67.
Вы слышите этот глубокий голос? И не звучит ли он в унисон с голосом вашего сердца, готового тут же, без обиняков и колебаний, засвидетельствовать, что Лев Толстой проявлял подлинную человечность по отношению к подруге своей жизни, даже и при наличии глубокого внутреннего расхождения с ней. Но разве можно было чего-либо подобного ожидать от В. Г. Черткова, вместе со своими клевретами беспощадно преследовавшего Софью Андреевну именно за то, что она, обыкновенный человек, пожилая женщина, мать и представительница своего сословия, не пошла за мужем в его «исключительном духовном движении»?!
Между тем, вовсе не надо было быть Толстым, чтобы понять, что и Софья Андреевна, какая бы она ни была, вправе рассчитывать на внимательное, человечное и снисходительное отношение к себе. На это указывала однажды Черткову – так же, впрочем, бесплодно, как и сам Лев Николаевич – старшая дочь Льва Николаевича и Софьи Андреевны – Татьяна Львовна. Вот что она писала ближайшему другу отца 25 августа того же, рокового 1910 года:
«…Когда Софья Андреевна узнала о том, что вы остаетесь в Телятинках, она вся побледнела и сказала: «Ну, это мой смертный приговор!» А потом весь день она была страшно возбуждена, говорила всякие безумные вещи, писала Столыпину и всякому, кто соглашался слушать это письмо, читала его[62]. На другой день она была спокойнее и сказала мне, что она уже дошла до того, что понимает, что ее отношение к вам – сумасшествие. Вчера она всю ночь проплакала и промолилась.
Я вам писала, что я думаю, что у нее нет никаких материальных планов. Я продолжаю так думать, но я хочу вам выяснить, как я это понимаю. Мне кажется, что так как многие духовные стороны жизни ей чужды, – она и не понимает