Как прожита жизнь. Воспоминания последнего секретаря Л. Н. Толстого — страница 75 из 209


10 мая 1926 года я прочел в Праге, в закрытом кругу, состоявшем, главным образом, из русских и чешских литераторов и ученых, весь текст интимного дневника Льва Николаевича («дневника для одного себя») за 1910 год. Чтение дополнено было вступительным словом и комментарием, именно в том духе, что Толстой представлял предмет борьбы между Софьей Андреевной и Чертковым. Прений после доклада не было, но, когда присутствующие уже расходились, то один из них, профессор Сергей Владиславович Завадский, юрист и историк русской культуры и, в частности, литературы, бывший сенатор, представитель своего класса, но в то же время человек исключительной тонкости ума (ныне умерший), заявил мне:

– Ну, что же, Валентин Федорович?.. А Лев-то Николаевич все-таки во всем виноват!

– Почему же, Сергей Владиславович?

Я не успел получить достаточно вразумительного и полного ответа: Завадский, с толпой слушателей, уже покидал помещение. И после нам не удалось поговорить на затронутую тему. Но слова Завадского застряли у меня в голове, и я долго потом все снова и снова размышлял о том, почему старый судья и искренний поклонник гения и личности Толстого[65], мог прийти к выводу, обличающему и осуждающему Льва Николаевича. Одно объяснение представилось мне, и, зная Завадского, я думаю, что именно это он имел в виду: Лев Николаевич заслужил обвинительный приговор потому, что он слишком много позволял Черткову и что в недостаточной степени становился на защиту своей жены, – никакому другу нельзя позволять вносить разложение в семейную жизнь. «Я угадал мысль Завадского, – говорил я себе – нечего и пытаться расспрашивать его подробнее, другого он ничего не скажет, раз он пытался судить объективно, как судья».

И хоть я, с своей стороны, никогда не смел и не смею покуситься даже на тень какого-либо личного осуждения Льва Николаевича – так велика моя вера в него и в такой полноте священно для меня все, что относится к его «я», – но все же я не могу не признать, что Завадский взял, если я угадал верно, правильное направление при рассмотрении дела и коснулся действительно самого уязвимого места в психологии и действиях Л. Н. Толстого в дни и месяцы наиболее бурного развития его семейной драмы. Да, с Чертковым и его притязаниями надо было покончить энергичнее.

Но… тут вихрем вздымается туча соображений, оправдывающих Льва Николаевича в его нерешительном поведении по отношению к Черткову, и когда мы все эти соображения дифференцируем, рассмотрим, взвесим, мы опять-таки придем к оправданию Толстого: пусть факт его нерешительности и двойственности в отношении к Черткову останется фактом, но мотивы Толстовского поведения – и это мы должны неизбежно признать – заслуживали уважения, снисхождения, были человечны и внеличны. Если он грешил, то грешил несознательно, грешил невольно, будучи поставлен обстоятельствами и спорившими около него и из-за него близкими ему людьми в столь сложное, в столь невыразимо трудное положение, что не запутаться, не ошибиться, не согрешить в этом положении для смертного, кто бы он ни был, просто не было возможности.

«Только бы не согрешить!» – повторял Лев Николаевич, как я уже говорил, в самые трудные минуты борьбы между близкими, вынуждаемый к тому или иному шагу создавшимся тяжелым и запутанным положением.

Это страстное, предельно искреннее и глубоко человечное и трогательное стремление хоть как-нибудь ненароком «не согрешить» – оно одно оправдывает Льва Николаевича. Невозможно бросить камень в этого праведника, невозможно не почувствовать всей чистоты и высоты его духа, невозможно обвинить его и не понять, что в роковых событиях яснополянско-телятинской жизни 1910 года великий Толстой поистине был всего только жертвой, новым агнцем, обреченным на заклание «за грехи мира». Так оно и было.

Глава 9«Чертковщина»

Брошюра А. Панкратова «Великий толстовец». – «На воре шапка горит». – «Двор яснополянский» и «двор телятинский». – Христианская оболочка нехристианских дел и побуждений. – Самообличения за чашкой чая. – Толстовская молодежь перед лицом «чертковщины». – Злоупотребление учением о «недостижимом идеале». – Метафизический и практический смысл и слабая сторона этого учения. – Необходимость идеала реального. – Призвание святого и удел общий. – Конкретные нормы человеческого поведения.


Есть брошюра пользовавшегося в свое время известностью в Москве журналиста, сотрудника «Русского слова» А. Панкратова, под названием «Великий толстовец». Это – памфлет на Черткова. Брошюра вышла уже после смерти Льва Николаевича и основана на показаниях о жизни Черткова и чертковского дома в Телятинках одного яснополянского паренька, некоего Миши Полина. Этот Полин с юных лет отбился от крестьянства и проживал в Москве, сошелся и работал с эсерами, сидел в тюрьме, а затем, под влиянием ухода и трагической кончины Льва Николаевича, заинтересовался «толстовским» мировоззрением и сблизился с Чертковыми. Он стоял морально не очень высоко, жизнь в городе и привычка к конспирации испортили и извратили его характер, но он был неглуп, развит и довольно наблюдателен. Эти качества, вместе с известного рода пронырливостью и ловкостью, сделали его нужным и своим человеком и у Чертковых, и у А. Л. Толстой, тогда еще не разорвавшей с Чертковым и занимавшейся кооперативной деятельностью в деревне. Она состояла председательницей Яснополянского потребительского общества, Полин сделался секретарем этого общества.

Так продолжалось два или три года, пока Полин не напутал чего-то в своих делах и отношениях и не поссорился сначала с Чертковыми, а потом и с А. Л. Толстой. Был он малый несдержанный, а вдобавок оказался еще и мстительным. Правда, он не посмел, хотя бы даже из подполья, выступить против дочери Толстого, но зато Чертков и его окружающие сделались постоянной мишенью для его нападок.

Его-то информацией и воспользовался Панкратов для своего злого и меткого памфлета. Полин раскрыл Панкратову все тайны «телятинского двора», искусно мешая правду с вымыслом, и Панкратов создал довольно любопытную, даже с литературной точки зрения, вещь, появлявшуюся сначала отдельными фельетонами в петербургской газете «Биржевые ведомости», а затем вышедшую и отдельной книжкой. И надо сказать, что те, кто знали Черткова и обиход его жизни, безошибочно узнавали его в Вавилове памфлета.

Памфлет, по выходе, произвел впечатление разорвавшейся бомбы в Телятинках. Чертковы были им страшно обескуражены. Один из их приверженцев, петербургский журналист А. М. Хирьяков, взялся выступить в печати в защиту Черткова и опровергнуть «ложь» и «клевету» статьи Панкратова. Это было более чем бестактно, потому что Чертков в статье ни разу не был назван, а расписываться самому защитнику в тожестве Вавилова с Чертковым значило только оправдать пословицу «на воре шапка горит». Так и было понято всеми «защитительное» письмо Хирьякова, появившееся, сколько помню, в столбцах петербургской «Речи», причем Панкратов в своем ответе не только отметил странную позицию «защитника», но и заявил, что если, по мнению Хирьякова, статья «Великий толстовец» относится к определенному лицу, то со своей стороны и он, Панкратов, готов документально и свидетельскими показаниями подтвердить справедливость каждого из приводимых в статье фактов и положений.

Такая категорическая отповедь заставила, видимо, Чертковых и их защитника понять, как бестактно было с их стороны расписываться в получении всех едких нападок и зарисовок памфлета «Великий толстовец», – и на письмо Панкратова, что очень характерно, уже никто более не отвечал ни слова.

Я привел эту историю, чтобы показать, что в литературе уже есть документ, в котором, хотя и в несколько утрированном виде, запечатлены характернейшие черты быта дома Чертковых в Телятинках, самого странного и своеобразного дома, какой мне приходилось когда-либо видеть.

Правда, брошюра Панкратова как-то странно исчезла с книжного рынка вскоре после выхода. Опубликована она была, помнится, в 1912 году, а в 1913–1914 и дальнейших годах ее уже не было видно ни в одном книжном магазине. Не знаю решительно ничего о том, кто «помог» брошюре «распространиться», и подчеркиваю это, но в голове невольно проходят воспоминания о тех случаях, когда нежелательные для царей, правительств, министров публикации просто скупались и уничтожались. Могло ли иметь место нечто подобное и в отношении брошюры «Великий толстовец»? А почему нет? Возможность материальная для этого была налицо.

Брошюра, следовательно, не очень-то известна. И все же я вовсе не собираюсь, оспаривая лавры Панкратова, давать подробную характеристику комической или, вернее, трагикомической закулисной стороны жизни чертковского дома. Так или иначе, задача эта московским литератором уже выполнена. Если же я снова несколько подробнее задержусь на личности В. Г. Черткова и коснусь быта его дома, то сделаю это лишь потому, что и эта личность, и этот быт, входящие в толстовскую биографию и сливающиеся в моем представлении в одно типическое явление, которое можно было бы назвать «чертковщиной», имели свое – гораздо более отрицательное, чем положительное – значение и в моей личной жизни, и свое, быть может, положительное (доказательством от противного) влияние в процессе выработки моего теперешнего миросозерцания. И хоть много волнительного, горького, острого было в моих прошлых переживаниях в связи с столкновением на жизненном пути с нелепой и нескладной фигурой Черткова, но, в сущности, я все это излагаю здесь действительно, как я думаю, sine ira et studio[66].

Итак, если Ясная Поляна была двор блестящий не только по внешним, но и по внутренним данным, двор мудрого владыки вроде сказочного Гарун-аль-Рашида, то и Телятинки были двор, стократ двор, но двор владыки мелочного, деспотического, ограниченного в своем интеллектуальном развитии, владыки-загадки для подчиненных, скрытного, лукавого, подозрительного и мстительного, двор герцога Эрнесто из «Пармской часовни» Стендаля