2. Подражая Льву Николаевичу, отказывавшемуся от гонорара за свои произведения, и желая быть последовательным, я ни за ту, ни за другую книгу не взял от Сытина ни копейки, хотя деньги мне и предлагались. Просил только, чтобы книги, рассказывавшие о Льве Николаевиче, носили приличную внешность и продавались недорого, что и было выполнено издателем.
Может быть, именно бескорыстие мое понравилось старику-миллионеру, но только он не переставал объясняться мне в любви и звать к себе на службу: – Как я вам рад, как я рад! – говорил он при последней нашей московской встрече. – Как поживаете? Что поделываете? Почему вы ко мне не заходите? Я вас очень люблю! Заходите ко мне! Мы вам подыщем работухорошую – такую, чтобы была интересна для вас… Пожалуйста, заходите, милый В[алентин] Ф[едорович]!..
Дальше, в смысле нежности и внимания, кажется, уже некуда было идти! Только «дурак» мог проморгать такое благоволение московского Креза, владельца огромного издательского дела и самой распространенной в России газеты («Русское слово»). Но я именно и был тогда таким «дураком». Идеализм мой, в смысле не только высоких стремлений, но и величайшей, сознательно воспитанной в себе непрактичности, которую, может быть, лучше было бы называть безответственностью и беспочвенностью, был безграничен. Поэтому то, что говорил мне Сытин, я впускал в одно ухо и преспокойно выпускал в другое.
Позадумавшись на Кавказе над своей судьбой3, я и вспомнил о зазывах ласкового, но в то же время и очень практичного Ивана Дмитриевича, и, кажется, сообразил, что сытинское-то дело, пожалуй, и может быть тем трамплином, от которого я – с своими сложными планами переустройства личной жизни и литературной работы – мог бы оттолкнуться. Платил бы мне Сытин, конечно, несравненно больше, чем скромный «Посредник», а дело дал бы по способностям и труда требовал бы меньше. Что предприятие его было не «толстовское», я скорее готов был приветствовать, чем проклинать, потому что это позволяло бы мне сохранить свою внутреннюю независимость и свободно продвигаться в своих исканиях и дальнейшем внутреннем развитии. Москва была любимой, прекрасной, бесконечно богатой содержанием и желанной для меня стихией.
Простившись с Череватенками, в середине лета 1912 года катил я по железной дороге обратно с юга на север. Ехать надо было через Тулу. Как было не завернуть на денек-другой в родные «палестины»: в Ясную Поляну, в Телятинки? Пожалуй, как застрянешь в Москве, так скоро туда уже и не выберешься. А тут багаж можно оставить в Туле, на вокзале, прервать путешествие дня на два, чудесно прогуляться по старым тропам и всех и все повидать.
Я «завернул», да… так в тульских «палестинах» и остался. Очень уж они были мне близки. И природа, и люди, и великая яснополянская могила, и воспоминания – все было родное, дорогое. Казалось так естественным, что я очутился здесь снова, и так нелепым и ненужным – отрекаться от среды, ставшей вполне «своей», и против голоса чувства и инстинкта менять ее на какую-то другую. Мне хотелось задержаться здесь если не на всегда, то хоть на время. Вспомнил я свой зарок – никогда больше не оставаться на житье у Чертковых, и. решил поступиться этим зароком. О Сытине было забыто.
У Чертковых тогда усиленно продвигали вперед работу над «Сводом мыслей Л. Н. Толстого». Новая сила никогда не была здесь лишней, тем более что с недавних пор разработка «Свода» финансировалась из средств, полученных Чертковым и А. Л. Толстой от издания «Посмертных художественных произведений Л. Н. Толстого». Я предложил Черткову свои услуги, и они были приняты.
Впрочем, на этот раз Чертков сопроводил свое приглашение определенным условием:
– Я в твою личную жизнь не вхожу, – говорил он, – но я знаю, что ты – человек непостоянный: ты все летаешь. Сегодня ты собираешься остаться в Телятинках, а через два дня тебе здесь не понравится – и ты ушел. А я так не могу. Та работа, которую я веду здесь с своими сотрудниками, требует определенного расчета. Я должен наперед знать, на что я могу рассчитывать в твоем лице. Поэтому я и предлагаю тебе: либо остаться не менее чем на пять месяцев и дать слово, что ты не уйдешь раньше этого срока, либо… либо я должен отказаться от твоего сотрудничества!
Требование Черткова захватило меня врасплох. Я знал, что на самом деле никакого «расчета» у этого сонного и нетрудоспособного человека нет, но я не мог, хотя бы из вежливости, проявить «несерьезное» и «неуважительное» отношение к столь почтенным рассуждениям о важности ведущейся в доме работы и, следовательно, не мог настаивать, чтобы Чертков принял меня без всяких в число своих – обычно весьма малоквалифицированных – сотрудников. Поэтому, раз я хотел дышать воздухом Ясной Поляны, воздухом тульских лесов и полей, мне ничего не оставалось, как только согласиться на предъявленное требование, что я и сделал.
Я очень скоро убедился, что ошибся. Работа над «Сводом», идею и план которого я считал в значительной степени искусственными, не только не удовлетворяла, но прямо удручала меня, тем более что я сам отказался от более ответственной редакторской и составительской роли, а решил ограничиться лишь не требовавшей умственного напряжения технической помощью делу: все в целях сохранения своей умственной независимости. Коллеги, по большей части такие же недоучившиеся студенты, как я, на этот раз попались особо бездарные и бесцветные, и я изнывал восемь часов в день в работе над «Сводом», как я изнывал когда-то в конторе «Посредника».
А между тем, судьба, точно нарочно, принялась меня дразнить. Т. Л. Сухотина-Толстая, узнав, что я снова объявился на тульском горизонте, прислала мне из Кочетов милейшее письмо, в котором приглашала меня приехать к ней на месяц, чтобы заняться вместе составлением статьи о художнике Н. Н. Ге. Куда там! Я еще и месяца не проработал в Телятинках.
А Чертков, узнав о письме, еще и подсмеивался надо мной:
– Ты у меня на пять месяцев зафрахтован, а там ты свободен и можешь что угодно делать: хоть пирожки печь, хоть издавать журнал!..
Едва я ответил – вынужденным отказом – Татьяне Львовне, как приехал П. И. Бирюков, который стал усиленно звать меня в Москву – помогать ему в деле редактирования выходящего у Сытина полного собрания сочинений Л. Н. Толстого4, – собственных его сочинений, а не перечертковленных в «Свод». Задача, конечно, более интересная и заманчивая для меня, чем нынешняя, телятинская.
– Я бы с удовольствием поехал и работал с вами, – говорю я милому Павлу Ивановичу, – но, к сожалению, не могу: «зафрахтован»!
– Да полноте! Ведь не деспот же Владимир Григорьевич! Он, конечно, отпустит вас. Я с ним поговорю.
Поговорил. Чертков не отпустил.
Ему, кажется, доставляло искреннее удовольствие наблюдать, как я беспомощно барахтался в его канцелярии, точно пойманный заяц в мешке. Может быть, ради этого только и держал меня, потому что помощь моя делу «Свода» была ничтожная и легко заменимая… Или он мстил мне за неподчинение в прошлом?
В сентябре месяце мною получено было через приехавшего в Ясную Поляну историка литературы А. Е. Грузинского, председателя Общества любителей российской словесности при Московском университете, предложение от правления Толстовского общества в Москве взять на себя, под общим руководством Грузинского, работу по описанию огромной яснополянской библиотеки Л. Н. Толстого. С. А Толстая присоединилась к просьбе Толстовского общества.
Я обратился к Черткову с просьбой, ввиду особого значения и обширности предстоящей работы, освободить меня от данного ему слова – оставаться в Телятинках пять месяцев – и отпустить меня в Ясную Поляну. Тот без малейших колебаний отказал. Я находился в кабале. Это было несомненно.
Между прочим, именно тогда Чертков в разговоре со мной употребил любопытную фразу. Оказывается, библиотека Ясной Поляны представлялась ему, как «книжки, украденные у Александры Львовны» (а, значит, и у него, «фактического» наследника Льва Николаевича).
Я задумался: почему? Почему эти книжки «украденные»? Одно объяснение: потому что на полях многих из них имеются собственноручные отметки Льва Николаевича, а по завещанию Толстого, все его рукописи переходят к Александре Львовне (и Черткову).
Однако что за распространительное толкование! Ведь тогда, если бы Лев Николаевич написал на стене своего дома: «братья, любите друг друга», – то Чертков, пожалуй, и этот дом счел бы рукописью, принадлежащей, на основании завещания, Александре Львовне!..
У меня, разумеется, были мысли и о том, чтобы нарушить слово, данное Черткову, и уйти от него, но «сотрудники» Владимира Григорьевича и особенно его милая, достаточно-таки запуганная жизнью и мужем жена приходили в священный ужас от моих намерений и убедительно уговаривали меня «не обижать» Владимира Григорьевича. Надо было смириться и ждать.
Кстати, до сих пор я совсем ничего, или почти ничего, не рассказывал о подруге жизни В. Г. Черткова – Анне Константиновне Чертковой, а между тем личность ее, недюжинная и интересная, нуждается в освещении уже потому только, что она отнюдь не отождествлялась с личностью ее мужа.
А. К. Черткова, рожденная Дитерихс, была дочерью отставного армейского генерала, проживавшего в посаде Дубовке на Волге. Родным братом приходился ей известный в истории русской революции или, лучше сказать, контрреволюции, генерал М. К. Дитерихс, «воевода земской рати», воевавший с советской властью на Дальнем Востоке, а затем перешедший чуть ли не на амплуа сапожника и скончавшийся в Шанхае5. Сестра Анны Константиновны Ольга была замужем за Андреем Львовичем Толстым. Хорошая, чистая девушка, она пошла за самого беспутного из сыновей Льва Николаевича с намерением воздействовать на него в нравственном отношении и таким образом постараться «спасти» его. Миссия ее большого успеха не имела: Андрей впоследствии развелся с Ольгой, оставив на ее попечении двоих детей, и женился снова – тоже на разведенной