По его словам, у него не было ни малейшей ненависти к Софье Андреевне, «как к человеку». Если же он говорил и писал о семейной драме Л. Н. Толстого в газетах, то только для того, чтобы выяснить, почему Лев Николаевич так долго не уходил из Ясной Поляны, в то время как оставаться в ней для него было мучительно. Но он оставался, потому что это был его «крест», жить с такой женой, как Софья Андреевна. Ничего «высокого» в уходе Льва Николаевича нет. Воображают, что это был подвиг. Подвиг был не в этом, а в том, что Лев Николаевич так долго оставался с Софьей Андреевной…
Все – знакомые рассуждения. В ответ на слова Владимира Григорьевича, я сказал, что все-таки, по-моему, лучше не касаться семейной драмы Льва Николаевича в печати до тех пор, пока жива Софья Андреевна.
Тут Чертков заволновался.
– Да, – воскликнул он, – но подумай: ведь тогда умрет целое поколение и ничего не узнает об истинных причинах ухода Льва Николаевича и об обстоятельствах его жизни в Ясной Поляне!..
В этой заботе о том, чтобы снабдить «целое поколение» необходимыми сведениями, прежде чем оно умрет, был весь Чертков!..
В 1912 году в Ясной Поляне постоянно жили только Софья Андреевна и ее добровольная компаньонка Юлия Ивановна Игумнова, близкая родственница известного пианиста, профессора Московской консерватории К. Н. Игумнова, человек оригинальный и своеобразный. При жизни Льва Николаевича Юлия Ивановна сделала с него несколько этюдов маслом, изображая его по большей части верхом на разных лошадках: на Тарпане, на Делире. Дело в том, что ее и Толстой, и лошадки интересовали едва ли не в одинаковой мере. Один их таких этюдов Юлия Ивановна обратила в большую, но грубовато написанную картину, поступившую позже в столовую Московского вегетарианского общества и оттуда переведенную мною в Толстовский музей: там она в качестве декоративного пятна удачно скрасила один закоулок в темном коридоре. Лучшими работами Игумновой являются рисунок углем, изображающий Л. Н. Толстого в 1902 году, и особенно портрет Т. Л. Сухотиной-Толстой во время болезни (масло, 1898), находящиеся до сих пор в Ясной Поляне. Из других работ Игумновой я видел свернутым в трубку и валявшимся в пыли за библиотечными шкафами в Ясной Поляне недурной портрет кн. Н. Л. Оболенского, зятя Толстого. И это было, кажется, почти все, что создала Юлия Ивановна.
В те год или два, когда мы вместе жили в Ясной Поляне, Ю. И. Игумнова уже совершенно забросила живопись, к кистям и краскам не прикасалась и отдалась главной своей страсти: уходу за собаками. Собаки, животные вообще и природа составляли вторую натуру Жюли, как ее звали в Ясной Поляне. Вымыть, расчесать, накормить собак, свести их погулять – все это казалось Жюли актами сверхъестественного значения. К этой теме – куда побежал Маркиз, как и когда залаяла Белка, и т. д. – сводились обычно и все разговоры Жюли в гостиной.
Не надо только думать, что она была глупа или придурковата. Напротив, Юлию Ивановну отличал довольно резкий ум. Но зато она была страшно ленива. Без собак, в комнате, рослая, здоровая, сильная, могла часами валяться на кушетке и ничего не делать. В этом смысле, она действительно была «художественной» натурой.
Гораздо раньше, в молодости, Жюли вместе с дочерьми Толстого даже помогала ему в его литературных работах, то есть переписывала, отвечала на письма и пр., так что уже при мне покойный М. С. Сухотин называл ее иногда «родоначальницей династии секретарей» в Ясной Поляне: Игумнова, Лебрен, Гусев, Булгаков… Но в 1912 году Юлия Ивановна и за перо никогда не бралась. И только еще блуждала по лесам в окрестностях усадьбы очень охотно.
Юлия Ивановна была так ленива, что и ссор ни с кем не заводила. К чему? Ведь это не прибавит и не убавит ей ни одной собаки и ни одной лесной прогулки. В бурном 1910 году она вовсе не жила в Ясной Поляне, обретаясь неизвестно где, а теперь внезапно появилась снова, чтобы скрасить Софье Андреевне ее одиночество. И о крутой, спокойный и даже гордый характер Жюли разбивались все истерические взметы и треволнения Софьи Андреевны, как волны об утес.
Обомшелый уже немного утес этот любили в Ясной Поляне – и Софья Андреевна, и сыновья, и дочери Толстого: он никому не мешал и до некоторой степени «украшал» пейзаж.
Говорила Жюли – веско и медленно – звучным баритоном.
Вот с этими двумя дамами предстояло мне теперь коротать дни. Старые знакомцы – повар Семен Николаевич Румянцев, лакей Илья Васильевич Сидорков, его жена экономка Прасковья Афанасьевна, их 18-летняя дочка Верочка, горничная Софьи Андреевны – дополняли наш узкий круг.
Поселился я на этот раз внизу, в бывшем кабинете д-ра Д. П. Маковицкого, гостившего на родине, в Словакии. По вечерам, когда ложиться спать, обычно не мог утерпеть, чтобы не запереть на ключ дверь соседней комнаты «под сводами» – ту самую дверь, в которую постучался Лев Николаевич к Александре Львовне ночью 28 октября 1910 года, когда уходил навсегда из Ясной Поляны, и той самой комнаты «под сводами», которая была в 1890-х годах кабинетом Льва Николаевича и воспроизведена на известной картине Репина.
Особенно связь комнаты с уходом Толстого, а следовательно, со всеми тяжелыми событиями, предшествовавшими уходу, делала то, что мне жутко бывало оставаться ночью с незапертой дверью в эту комнату. Нервы разыгрывались, и мне начинало казаться, что там кто-то есть и что вот-вот оттуда появится тень Льва Николаевича…
Я рассказал об этом однажды вечером за чаем, и оказалось, что не я один такой трус. Разные комнаты, связанные с тяжелыми воспоминаниями об уходе и смерти Льва Николаевича, на многих нагоняют страх. Например, Татьяна Львовна, по ее словам, один раз «взяла себя в руки» и улеглась спать на диване в маленькой гостиной, рядом с кабинетом Льва Николаевича. И вдруг ночью кричит оттуда Юлию Ивановну. «Нет, не могу тут спать!» И перебралась к Юлии Ивановне в комнату, бывшую нашу секретарскую.
Да что – Татьяна Львовна! Взрослые сыновья Льва Николаевича ни за что не решались во время своих наездов спать в нижнем этаже дома, когда там никого не было, – ни «под сводами», ни в комнате с бюстом Николая Николаевича Толстого, где им чудился гроб, потому что там стоял 9 ноября 1910 года гроб с телом Льва Николаевича.
Между прочим, я перешел потом, когда снова вернулся Душан, именно в комнату с бюстом. Гроб с желтым, восковым лицом Льва Николаевича и с ледяно-холодной, закоченевшей рукой, которую я когда-то поцеловал, прощаясь с учителем, ярко восставал в моей памяти – и воображение нередко начинало шалить, когда я поздно вечером, утомленный, ложился спать. Такое слабодушие мне не понравилось, и я решил во что бы то ни стало перебороть его.
«Ну, хорошо, – говорил я себе, – положим, что случится-то, чего ты боишься, – что же именно будет?»
И вот я начинаю представлять себе, живо представлять, как мертвый Лев Николаевич подымается на столе, как он, опираясь на худые, скрюченные руки, медленно вылезает из гроба, как ставит ноги на пол и, простирая вперед руки, подобно гоголевскому Вию, идет ко мне.
– Ну что ж, иди, иди! – говорю я.
А седобородый, сутулый мертвец стоит уже у моей постели, руки протягиваются ко мне и.
И – ничего!
«Ведь это же Лев Николаевич! – говорю я себе: что же он может сделать тебе дурного?! Ничего!»
А Лев Николаевич уже гладит меня ласково по голове.
Так я справился с кошмарами. Они кончились и никогда больше не возвращались, и в комнате «с гробом», через которую когда-то прошли сотни и тысячи людей, прощавшихся с телом Льва Николаевича, я с тех пор чувствовал себя нисколько не хуже, если не лучше, чем во всякой другой комнате Ясной Поляны.
Переезд мой в Ясную Поляну в декабре 1912 года почти день в день совпал с удивительным событием.
В ночь на 12 декабря какие-то голоса и шум в бывшем кабинете Льва Николаевича разбудили меня. Очевидно, кто-то прошел туда через мою комнату, и я не слыхал этого. Но кто бы это мог быть?
Один голос несомненно принадлежал лакею Илье Васильевичу, но другой был совершенно незнаком мне.
– Скажите графине, что приехал батюшка! – произнес этот незнакомый голос, выговаривая на о, по-семинарски. – Так и скажите, что приехал батюшка! Больше ничего!
Вслед за тем я услыхал звон длинной цепочки, которую клали на стол. Очевидно, приезжий был священник. Приготовляясь раздеться и лечь, он снял наперсный крест.
Но откуда, зачем священник в Ясной Поляне, да еще ночью? И тут у меня блеснула мысль: уж не Илиодор ли это? Царицынский монах-бунтарь как раз около того времени опубликовал свое «отречение»10, в котором, между прочим, каясь в необдуманном поношении Толстого, высказывал желание и надежду, что, когда позволят обстоятельства, он лично приедет поклониться могиле великого учителя в Ясной Поляне. Так неужели это Илиодор?!
Послышались осторожные шаги Ильи Васильевича, выходившего из комнаты священника. Я подозвал его.
– Кто это, Илья Васильевич?
– Какой-то священник. Я не пускал его, но он велел доложить графине: она, говорит, знает.
– Что же, вы докладывали?
– Докладывал. Графиня приказала пустить.
– Так это не Илиодор ли?
– Не-ет! Я карточку Илиодора знаю. Тот – толстый да черный, а этот – худой и блондин.
– Наверное не Илиодор?
– Не-ет, не похоже нисколько!
– Так откуда же он?
– А кто его знает?
– Он вам ничего не говорил?
– Нет, ничего не говорил.
Около 9 часов утра 12 декабря наверху, в столовой, сошлись к чаю Ю. И. Игумнова, гостивший в Ясной Поляне художник Сергей Николаевич Салтанов и я.
– Вы слышали, ночью поп приехал? – передавали мы друг другу новость, но никто не мог объяснить цели приезда попа.
Наконец, Илья Васильевич привел в столовую и ночного гостя, поднявшегося с постели. Это был высокий, молодой священник, лет 26, с длинными светлыми волосами, спускавшимися на плечи, и с небольшой бородкой. Одет он был в опрятную черную рясу, с отвороченными краями рукавов на синей подкладке. Вся фигура – сильная, стройная, щеголеватая. Манеры – немного размашистые. Взгляд – прямой и смелый.