5, был человеком бешеных страстей.
Встреча с Клео де Мерод по неожиданности и случайности своей была поистине замечательна. Красавица и причесана была a la Cleo de Merode: со спущенными двумя полукругами на ушки темными волосами.
Приезжая знаменитость, видимо, как и мы, знакомилась с кремлевскими достопримечательностями. Она шла в сопровождении чопорного лакея, следовавшего за ней на расстоянии двух шагов. Миниатюрная, хрупкая, удивительно изящная, одетая в какой-то экзотический ярко-красный плащ и широкополую черную шляпу, Клео кокетливо улыбнулась двум юным студентам и светло поглядела на них своими неповторимыми – прекрасными, огромными, наивными – темными глазами. Чем-то далеким, заморским, вольным, обворожительным и счастливым повеяло на нас и от этого взгляда, и от этой улыбки. Нам казалось, что в лице красавицы сама утонченно-культурная Европа улыбается нам и приветствует нас!..
Величие и красота Кремля глубоко поразили нас. И в первые дни нашего пребывания в Москве мы с другом часто снова и снова возвращались в Кремль, чтобы полюбоваться его башнями и памятниками. Осматривали мы соборы, старый и новый дворцы, монастыри, Оружейную палату – снаружи и внутри. Страницы учебника русской истории оживали перед нами.
Как чудно сохранились парчовые одежды царя Алексея Михайловича в Оружейной палате! В них только что облачался царь Николай II, и фотография его в этом одеянии обошла все русские журналы. А вот и знаменитая шапка Мономаха… Вот – кинжал в драгоценной оправе, подаренный одному из царей стольником или окольничим Булгаковым, – нет ли хоть самой отдаленной, самой фантастической родственной связи между мною и им?! Вот Красное крыльцо, где судьба играла первейшими интересами России, сталкивая в кровавой схватке сторонников и противников десятилетнего Петра. Видавшая виды Грановитая палата! Тут верховная власть и ее советчики в присутствии «святейшего» окончательно «приговаривали», как и чему быть.
Келья патриарха Гермогена в Чудовом монастыре. И там же – мощи митрополита Алексея, исцелившего от слепоты ханскую жену Тайдулу. Благоговейно, – не столько из религиозного, сколько из патриотического чувства, – прикладываемся к мощам. Строгого вида, весь в черном, иеромонах с четками, как статуя стоящий неподвижно в изголовье мощей, благословляет нас.
Покрытые красными сукнами гробницы цариц и царевен в Вознесенском монастыре, столь необычном в византийском Кремле с своим готизированным фасадом. Вознесенский монастырь! Ведь это тут жила «моя» Марина Мнишек перед тем, как короноваться царицею московской!.. Одна из первых сцен моей незаконченной и уничтоженной драмы тут именно и должна была разыгрываться.
А полный величия и какого-то особого достоинства и благородства внутреннего Успенский собор? Как еще жива, красноречива и полногласна здесь старина! Правда, великое художественное творенье древности – икону Владимирской Божьей Матери я мог лишь облобызать, но упиться красотой ее еще не мог: икона не была еще заново открыта благодаря усердной инициативе Игоря Эммануиловича Грабаря6, и похоронившие свежие краски ее копоть и грязь еще не были отстранены. Царское и патриаршее места. Круглая шапочка митрополита Петра. Тени царей и императоров российских, возлагавших на себя корону, здесь, посреди храма, стоя в мантиях на высоком помосте между этими четырьмя массивными столпами с древней живописью.
Около гробницы Дмитрия Донского можно было преклонить колена в Архангельском соборе. И, наконец, там же – это наиболее разительное, напряженно патетическое впечатление: в небольшом, как обыкновенная комната, но страшно высоком, темном и мрачном притворе – могила грозного царя, изувера и гения, и рядом. совершенно такая же, узкая и навеки безмолвная могила убитого им самим старшего сына и наследника.7
Я жил Кремлем в эти первые дни и месяцы пребывания моего в Москве. Жил углубленным и расширенным национальным сознанием, сознанием русского, впервые с полной отчетливостью осознавшего себя русским.
И так странно и непонятно мне было, что, как я скоро убедился, среди коренных москвичей немало было таких, которые никогда не посещали старого царского дворца, не видели кельи Гермогена, не осматривали Оружейной палаты. Обыкновенная история! Приехав впоследствии в Прагу8, я и там имел возможность убедиться, что часто вновь прибывшие иностранцы или же провинциалы-туристы знали прекрасную, древнюю чешскую метрополию гораздо лучше, чем многие долголетние ее обитатели.
Европеизированная, новая часть города также нравилась мне. И одно только разочаровало меня и моего друга-музыканта в Москве: именно то, что никакого «малинового» звона нигде в древней столице, кроме как в Сретенском монастыре, мы не услышали. В Кремле, как это ни странным нам показалось, звонили вразброд и кое-как, так что уши вянули. Подобным образом звонили и в Храме Христа Спасителя. После я узнал, что подобранные по тонам колокола имелись в Москве, действительно, только в Сретенском монастыре.
В канцелярии ректора университета9 узнали мы с Толей Александровым, что и он, и я зачислены студентами. Это была большая радость. Дело в том, что нас могли не принять: как окончившие сибирскую гимназию, мы должны были, собственно, учиться дальше в Казани. Помогли, однако, наши золотые медали: от медалистов не хотел отказываться и столичный университет. К тому же, в свое время, весною, посылая из Томска в Москву свои прошения, мы обосновывали наше желание стать студентами именно Московского университета наличием в составе историко-филологического факультета этого университета серьезной философской школы, философской традиции, представленной именами профессоров Грота, Владимира Соловьева, князя Сергея Трубецкого и здравствовавшего еще Лопатина.
Помещение историко-филологического факультета в новом корпусе университета на Моховой улице, с его роскошным вестибюлем и с розовыми и серыми мраморными (quasi-мраморными) колоннами и просторными аудиториями, произвело на нас очень импозантное впечатление. Вот кабы и внутреннее достоинство новой школы, – школы школ, – отвечало этой роскоши!..
Университет, естественно, являлся для меня, молодого студента, центром духовных интересов в Москве. Тут именно, в университете, решалась задача моей жизни. В стенах университета должна была разыграться последняя борьба между знанием и неведением, светом и тьмою в моей душе. Не театр, не музыка, не искусство вообще, но только высшая школа, с систематической, научной постановкой величайших проблем человеческого духа, даст мне то, чего я ищу. Наука, философская наука должна влить настоящее содержание в мою, уже опустошенную в результате религиозного кризиса, внутреннюю жизнь. В университетских занятиях выкую я свое мировоззрение, а с общим философским мировоззрением, разрешающим основной вопрос о смысле жизни, мне не трудно будет разрешить и те нравственные вопросы, которые встают передо мной в житейской повседневности и подчас так жестоко мучают меня своей неразрешенностью. Университет был всем для меня в то время.
Добавлю, что и Толя Александров столь же серьезно относился к предстоящему нам прохождению университетского курса. Воспоминание о гимназии, столь жалкое по сравнению с теми перспективами, которые вырисовывались перед нами, стыдливо отступило и спряталось в самый задний уголок сознания. Мы были, разумеется, убеждены a priori, что та высшая школа, в которую мы теперь вступали, не могла иметь ничего общего с той, которую мы уже прошли. Там было только «уродование молодых душ», здесь мы готовились жадными устами припасть к источнику подлинного знания.
Таковы были мечты, а затем их сменила реальность.
Первая наша неудача состояла в том, что мы попали в Московский университет как раз в тот момент, когда менялись все его программы10, и академическая жизнь ломалась, уходя от старого порядка, но еще не освоивши нового. Как достижение «эпохи свобод», вводился новый, чрезвычайно либеральный устав: провозглашалась так называемая предметная система, стремившаяся удовлетворить лишь научным запросам студентов и совершенно игнорировавшая вопрос о практическом использовании приобретенных знаний по окончании университета, причем экзамены уничтожались, коллоквиумы (зачеты) можно было сдавать когда угодно и пр., и пр.
Словом, как казалось, научное преподавание именно с начала 1906/1907 учебного года должно было быть поставлено на небывалую дотоле высоту. К сожалению, творцы нового устава и те, кто вводил его, потеряли чувство реальности и не спросили себя, смогут ли они на деле справиться с немедленно, в полном объеме вводимым новым порядком. Отсюда – целый ряд недоразумений. В канцеляриях чиновники не умели как следует, просто и толково, объяснить массе сразу съехавшихся с каникул студентов всех деталей нового, довольно сложного порядка, в особенности его отличий от старого, и немудрено, потому что чиновники сами не понимали многого и путались в своих ответах на вопросы студентов. Преподавательского состава тоже, как оказалось после, не хватило для проведения новых программ во всей их полноте, чтобы не сказать – пышности, и потому всякая последовательность и систематичность в объявлении тех или иных курсов к чтению терялась. Кроме того, невыгода нового порядка была в том, что каждый вновь поступавший студент обязан был тотчас, в пределах намеченного им факультета, избрать узкую специальность или «группу» наук, с тем чтобы посвятить себя преимущественному ее изучению в течение всего времени пребывания в университете, начиная уже с первого курса. Так, наш историко-филологический факультет раздроблен был, вместо прежних трех отделений – словесного, исторического и классического, притом избиравшихся студентами лишь через два года по поступлении в университет, – на 11 «групп» или отделений, по специальностям. Неопытным новичкам, только что соскочившим с гимназической скамьи, не прослушавшим еще ни одной лекции, очень трудно было сразу остановиться на той или иной специальности.