Что побудило его совершить отпевание? Уважение ко Льву Николаевичу и невозможность перенести, согласиться с запрещением Синода молиться за Толстого. Священник не почел нужным подчиняться Синоду, потому что считает его учреждением неканоническим.
Софьей Андреевной не было оказано никакого давления на священника. Желание совершить службу возникло у него вполне самостоятельно. Он первый обратился с этим предложением к Софье Андреевне, как к жене Толстого и хранительнице его могилы. Софья Андреевна впервые видела этого человека и ничего о нем не знала раньше.
Сама она тоже считает себя православной; всегда, сколько я ее помню, почитала Церковь, выражая свое тяготение к ней даже при жизни и в присутствии Льва Николаевича. Я верю, что поступок священника и факт совершения службы на могиле Льва Николаевича принес ей внутреннее удовлетворение.
Я лично ни в каком случае не считаю себя православным, но и меня поступок священник тронул. Мне это кажется естественным, потому что у меня, по крайней мере, всякий свободно, по внушению сердца совершаемый поступок всегда вызывает уважение. Кроме того, он показал мне, как широко распространяется влияние Льва Николаевича, проникшее уже и в церковную среду. И, боюсь увлекаться, но мне кажется, что не имеющий на первый взгляд большого значения поступок священника является на самом деле одним из первых признаков грядущей церковной реформации. А вызвал или вызывает эту реформацию если не единственно Лев Николаевич, то в значительной степени именно он.
Один-два из моих знакомых упрекали меня в том, что я присутствовал на отпевании. Но я не раскаиваюсь в этом до сих пор, сколько ни вдумываюсь в происшедшее. Отчего было не объединиться в хорошем чувстве с прекрасным, искренним человеком, хотя бы он был православный священник?
Разумеется, ничего оскорбляющего память Льва Николаевича я в этом не вижу. Другое дело были производившиеся при его жизни закулисные попытки «вернуть его в лоно православия». Они внушали отвращение. А теперь Лев Николаевич – вполне законченное явление, к которому ничего нельзя ни прибавить, ни от него убавить, как бы этого и ни хотелось, быть может, кому-нибудь».
Философов процитировал это письмо в своей статье о событии в Ясной Поляне13, согласившись с моей точкой зрения и опустив только рассуждения мои о Толстом как реформаторе и о его грядущей роли для судеб Церкви.
Некоторые «толстовцы» не могли, однако, успокоиться. В начале января 1913 года я посетил Москву и там случайно попал на очень людную вечеринку у старика Федора Алексеевича Страхова, философа «школы Толстого».
Тут надо мной устроили целый суд, подвергли сначала перекрестному допросу, а потом засыпали обвинениями в непоследовательности и в том, что своим присутствием на провославном богослужении на могиле Л. Н. Толстого я скомпрометировал или мог скомпрометировать «толстовство» в целом. Очень сердитыми эти нападки не были, да и не могли быть, потому что тон в беседе задавал хозяин, Федор Алексеевич, человек хоть, может быть, и узковатый в своих воззрениях, но зато исключительно добрый и благородный, органически не способный ни оскорбить, ни унизить другого. Однако я никогда раньше не видел его в состоянии такой, хоть и добродушной, ажитации, как в этот раз. Не без труда удалось мне опрокинуть его доводы, – указанием, главное, на то, что я действовал на свой страх и риск и что, так как «толстовства» как церкви или секты не существует и толстовским архиереем или священником я не состою, то значит, я никого и скомпрометировать не мог.
– К тому же, – говорил я, – поступок священника я считаю революционным, наносящим сильный удар авторитету Синода и, следовательно, разрушающим власть Церкви. Ведь тут не Толстой пришел к Церкви, а Церковь пришла к Толстому. Поступок священника показывает, что авторитет Льва Николаевича вырос в народе и перерастает авторитет Церкви. Тайная панихида на могиле Толстого является в этом смысле событием до некоторой степени историческим. Мне и хотелось быть лично свидетелем этого исторического события.
Тут Страхов и другие члены судилища – человек десять-двенадцать мужчин и женщин – поуспокоились и притихли. Не успокоился, однако, наиболее опасный из обвинителей, а именно – присутствовавший на собрании и тоже жестоко нападавший на меня «тишайший» Алеша Сергеенко. Когда уже я возомнил, что победил и оправдался перед «толстовским» синедрионом, Алеша вдруг елейным голосом проговорил:
– Ну, хорошо, я согласен, что священник действовал по бескорыстным побуждениям и что ты мог присутствовать на панихиде, но скажи, пожалуйста, а зачем ты по окончании панихиды крест поцеловал? Ведь ты мог этого не делать!
Скандал! Я живо почувствовал, что почва проваливается подо мной. Страхов тотчас притакнул Алеше, а остальные присутствовавшие так и вонзились в меня своими взорами: ну-ка, дескать, как ты вывернешься?
Вывернулся, сославшись главным образом на то, что, восхищаясь священником, не хотел его обижать и что раз священник пошел нам навстречу, то и мы могли в чем-то пойти навстречу ему. Помнится, что Алеша возражал дальше и что окончательно я его не убедил, да и не мог убедить, потому что «толстовцы» этого типа не знают и не признают другого мерила вещей, кроме узко понимаемой «последовательности».
Зато порадовал меня В. Г. Чертков, когда я, по возвращении к тульским пенатам, встретился с ним и впервые обменялся мнениями по поводу поступка священника и своего собственного поступка.
– Отпускаю тебе твое прегрешение! – шутливо заявил он мне, перекрестив меня левой рукой.
И затем добавил серьезно, что не сомневается в моей искренности, понимает и не осуждает меня. Мало того, оказалось, что когда другие заочно осуждали меня, то он защищал. Это был один из редких, но дорогих мне моментов, когда я не мог не отдать должного уму Черткова и не почувствовать внутренней близости с ним и благодарности к нему, как к старшему другу и единомышленнику.
Когда все споры и газетная полемика о православном богослужении на могиле Льва Толстого, наконец, притихли, вдруг отозвался из своего подполья и «главный виновник этого события». В самом конце января месяца 1913 года в столичных газетах за подписью «священник, помолившийся о грешной душе раба божия Льва» появилось длинное «письмо в редакцию»14, изъяснявшее мотивы и чувства остававшегося неизвестным для общественности священника. Письмо это, посланное в газеты через меня, отвечало на некоторые недоумения как со стороны православных, так и со стороны «толстовцев». Отец Калиновский весьма тактично и кстати облекся здесь в рясу убежденного сына Церкви православной и покорного служителя Св. Синода.
«Прочитав все, что касается молитвы на могиле и в доме Л. Н. Толстого, – писал священник, – я, с своей стороны, как главный виновник этого события, скажу несколько слов. Я никогда не думал, что это событие породит столько противоречивых толков и писаний во всех органах печати. По моему убеждению, молиться за кого бы то ни было никому не запрещено и никто запретить не может. За самого тяжкого преступника просят милости у Владыки мира сего, а ужели человеку за человека нельзя просить прощения грехов и заблуждений у создавшего человека Милосердного, Всепрощающего Творца-Бога, Который Сына своего Единородного послал на землю пролить кровь, свою божественную кровь за грехи мира, а не за известную группу людей, Который человеколюбия ради Своего прощал тяжких грешников, осужденных уже людьми?
Иисус Христос заповедал нам, недостойным, молиться за врагов и добро творить ненавидящим нас. Если Л. Н. Толстой враг православия, каковым он и был, то разве нельзя о нем помолиться, да простит Господь Бог его прегрешения! Христиане первых веков, эти дети веры и любви, молились за своих гонителей и мучителей. Сам Господь Бог наш Иисус Христос, на кресте вися, молился за своих мучителей – «не ведят бо, что творят.
…Религиозных убеждений Л. Н. я никогда не разделял и не разделяю, потому что он, по моим убеждениям, заблуждался, а о прощении у того, перед кем он заблуждался, я помолился и молюсь. Совершая молитву, у меня не было и нет никаких целей, а только чистая молитва грешника за грешника, и я доволен уже тем, что доставил духовное утешение гр. Софье Андреевне, которой тяжело было, как глубоко верующей христианке, переносить «отвержение» своего любимого мужа. Говорят, что абсурд отпевать спустя два года после смерти. Глубоко ошибается, кто так думает: молиться никогда не поздно. Чин отпевания не есть паспорт для проезда за границу мира сего в другой, как на земле, который нужен в момент переезда, а есть молитва. Да и в нашей православной Церкви случается такая практика, что приходится совершать отпевания спустя некоторое время после погребения, например, в Сибири и др. отдаленных углах нашего отечества, где не всегда есть священник. Я знал и знаю, что мне за это грозит наказание со стороны Св. Синода, но если Св. Синод накажет меня, как любящая мать наказывает своего провинившегося сына, то наказание «приемлю и ничего же вопреки глаголю».
Письмо было сугубо православное. Отрицать, что его писал не просто мирянин, было трудно, как трудно было и вообще что-нибудь возразить против него с православной точки зрения. «Любящая мать», Церковь в лице Св. Синода, могла бы через газеты вызвать на суд своего «провинившегося сына», обязав его, на основе собственных его заявлений, явкой. Но или Синод не надеялся, что «провинившийся сын» его послушается, или же, что еще вероятнее, решил, что раздувать дальше это дело не стоит и что расчетливее будет замолчать письмо священника. Так он и сделал.
Инцидент был исчерпан. А результат? Синод был скомпрометирован. История отомстила ему. Дело Толстого в России получило реванш, поскольку поступком бунтаря-священника скомпрометирован был и тот государственно-церковный акт, который назывался «Определение Св. Синода от 20–22 февраля 1901 года, с посланием верным чадам православные грекороссийские церкви о графе Льве Толстом» и который вызвал в свое время такой взрыв возмущения в русском обществе. С. А. Толстая тоже протестовала тогда против этого акта, против попытки опорочения Толстого как мыслителя в глазах народа, – протестовала в открытом письме на имя первоприсутствующего члена Синода петербургского митрополита Антония