Как прожита жизнь. Воспоминания последнего секретаря Л. Н. Толстого — страница 95 из 209

Летом 1914 года я уезжал на два месяца в Сибирь, к матери. Переписывался оттуда с Софьей Андреевной. Вернулся в Ясную Поляну в самом начале августа, в разгар мобилизации. Какая здесь была тишина по сравнению с той городской и дорожной сутолокой, из которой я только что вырвался!..

Когда, впервые поднявшись по лестнице и войдя в дом, я услышал вдали топот ножек извещенной обо мне Софьи Андреевны и потом увидал ее круглое белое улыбающееся лицо и коричневые ягодины глаз, когда она подошла с протянутыми ко мне обеими руками, – то я, прежде чем поцеловать ее руки и принять ее поцелуй, сначала неподвижно остановился – в неожиданном удивлении: как я ей обрадовался! Так что нельзя было разобрать – кто мне родней: мать, с которой я только что расстался, или она родней матери…

Я как-то впервые ясно увидел, до какой степени свыкся и сроднился я с семьей Льва Николаевича, – и после него самого – прежде всего с его женой.

И тогда же, в ближайшие дни, впервые заметил я, что в Софье Андреевне как будто совершается духовный переворот, несомненный прогресс в сторону большей духовности. Она читала теперь творения епископа Феофана Затворника («Письма о духовной жизни» и др.), говорила о потребности в молитве, разбиралась с покаянным чувством в своем прошлом, строго себя судила вообще, живо и тяжело чувствовала весь ужас и все нехристианство войны, старалась сдерживаться в резкостях и о Черткове говорила как-то с меньшим озлоблением, лучше относилась к прислуге, понимала, по ее словам, разницу положений своего и крестьян (праздного и легкого – и тяжелого и трудного), понимала уклонение Церкви от Христова пути и порабощение ее государством, часто говорила (и, по-видимому, думала) о смерти и готовилась к смерти…

Последнее, впрочем, бывало и раньше. Один раз, в конце 1913 года, я зашел к Софье Андреевне, в ее комнату, за справкой по библиотеке и застал ее за раскладыванием по ящикам комода чистого белья, только что принесенного от прачки. (Горничная графини покинула тогда место, а новой еще не было.)

Софья Андреевна, ответив на мой вопрос, задержала меня на минуту, достала с самого низа, из-под белья, и показала рубашку, в которой ее венчали со Львом Николаевичем, – бывшую белую, а теперь тоже состарившуюся и пожелтевшую рубашку, с небольшим количеством кружев и с сиреневыми ленточками. Один только раз и была стирана рубашка: в 1862 году.

– В этой рубашке меня и похоронят! – сказала Софья Андреевна. – А платье наденут на меня то, белое, в котором я была в последний свадебный день при жизни Льва Николаевича (23 сентября 1910 года). Все это – и платье, и рубашку – я завяжу в узелок и напишу: «На смерть». Об этом будут знать люди, и они все исполнят.

Вот каким подлинно-роковым событием не только в жизни Толстого, но и его жены, был их брак!

Из сыновей Толстых, или из Львовичей, как они иногда сами себя величали, после смерти Льва Николаевича чаще всех бывал в Ясной Поляне, пожалуй, Лев Львович. У него были семейные неполадки, а подчас грызло его безденежье, и тогда он скрывался в Ясной Поляне и гостил у матери по неделе и больше. Умный, вдумчивый, наблюдательный, иногда веселый и остроумный, но, как всегда, какой-то неприкаянный, разболтанный и непостоянный, а в общем никчемный и жалкий. Мать его любила. Жалела. Была благодарна, что он скрашивает своим присутствием ее одиночество. У меня со Львом Львовичем установились вполне корректные и непринужденные отношения. Он возобновил в Ясной Поляне занятия скульптурой. Я живо интересовался его работой. В 1913 году он сделал мой бюст, находящийся сейчас в Толстовском музее в Москве. Бюст обещал быть и одно время был очень удачен, но нервный и никогда ничем не довольный мастер искал все чего-то нового и лучшего и, наконец, совершенно испортил и обеднил свою работу, последняя форма которой оказалась плоской и невыразительной.

По отношению к покойному отцу Лев Львович был по-прежнему, как и при жизни его, «в оппозиции». Не соглашался с ним во взглядах и осуждал за непоследовательность.

Однажды вечером, за чаем, я говорю:

– Как жалко смерти Льва Николаевича! Какая это была драгоценная, дорогая жизнь!

– Да, – отозвался Лев Львович. – Но в последнее время отец так состарился, был уже не то, и был так жалок, и недобрый и несчастный.

– Это правда, – подхватила Софья Андреевна, – что недобрый и несчастный. А я-то, дура, подчинялась ему! И стала такая же, как он: и несчастная, и недобрая…

А я слушал и удивлялся: как это можно было считать Льва Николаевича недобрым?!

В другой раз – в Ясной Поляне гостил еще художник-пейзажист Сергей Николаевич Салтанов – кто-то из четверых присутствующих поставил вопрос о том, у кого какое было самое счастливое время в жизни. И решили все высказаться.

Я начал.

– Самое счастливое время моей жизни было, во-первых, детство в Кузнецке, в Сибири, и, во-вторых, один год жизни в Ясной Поляне при Льве Николаевиче.

Художник Салтанов заявил, что самым счастливым временем его жизни была первая, именно первая, поездка в Париж, с целью обучения художеству.

– Один раз, – медленно заговорила Софья Андреевна, – мы ходили за грибами, с корзинами, в «елочки»: я, Ванечка (покойный сынок Софьи Андреевны) и Саша (Александра Львовна). И сели на бугорок. И было такое время прелестное, и Ванечка так ласкался ко мне, Саша тоже очень была мила, – я и подумала: чего мне больше надо? Ничего, ничего не надо! Так хорошо. И это был единственный раз в моей жизни, когда я сознательно почувствовала себя счастливой.

Вообще Софья Андреевна часто говорила, что жизнь ее была счастливая, но тяжелая.

Последним высказался Лев Львович:

– Много было: и хорошего, и дурного, – счастливого и несчастливого. Я затрудняюсь назвать что-нибудь. А вообще, моя жизнь представляется мне серой.

– Серой?! Почему же? – возразила Софья Андреевна. – Ведь вам, детям, все было предоставлено!

– Должно быть, оттого, что было много шума, – ответил сын.

В вечной и как будто столь неуместной полемике Льва Львовича с великим отцом, даже и после смерти последнего, мне чудилось иногда все же какое-то зерно истины. Автора «Прелюдии Шопена», как и меня позже, определенно тяготил односторонний спиритуализм Л. Н. Толстого и пренебрежительное отношение его ко всей физической и практической стороне жизни, а следовательно, и к такому установлению, как государство. Но, по нервности, по излишнему самолюбию и по раздражительности придавая слишком личную форму своему спору с отцом, Лев Львович, в глазах людей, только ставил себя в смешное положение – и чувствовал это, – а это, в свою очередь, заставляло его еще больше нервничать, обижаться и раздражаться. Цельного мировоззрения он у себя не выработал, почему вся его оппозиция отцу и осталась бесплодной, а характер окончательно испортился. Лев Львович жил и не находил себе места в жизни.

Гостя в Ясной Поляне, он от нечего делать метался иногда по дому и вступал в разговоры со слугами. Повару Семену Николаевичу как-то заявил, что тому лучше живется, чем ему, Льву Львовичу.

– Это у вас с жиру! – возразил повар.

– Как ты смеешь мне так говорить?! – вспылил Лев Львович, но спохватился и скоро успокоился.

Лакею Илье Васильевичу Лев Львович сообщил, что и царю живется не лучше, чем им, слугам.

– Однако царь не пойдет и не поступит на мое место, – резонно ответил Илья Васильевич.

И опять Льву Львовичу пришлось бесславно ретироваться.

Когда началась война, Л. Л. Толстой поступил на службу в Красный Крест и состоял уполномоченным в Варшаве. Приезжая в Ясную Поляну, жаловался на своего начальника, особоуполномоченного А. И. Гучкова, парламентария, лидера партии «октябристов» и будущего военного министра Временного правительства. Основанием жалоб являлись, по-видимому, чисто личные мотивы.

– Подумать! – рассказывал Лев Львович о Гучкове. – Он двенадцать дней искал тело генерала Самсонова, оставив все дело на какого-то дурака Х22.

– Может быть, ты не доволен, что он не на тебя оставил? – хитро спросил у брата присутствовавший при разговоре Андрей Львович.

Рассказчик смутился и пробормотал в ответ что-то неясное.

Однажды, по словам Льва Львовича, Гучков крикнул ему:

– Если вы будете кричать, я вас в Петербург отправлю!..

И опять – обвинение против Гучкова звучало скорее как обвинение против самого Л. Л. Толстого.

Вообще же, надо отдать Льву Львовичу справедливость, он был настроен против войны с ее ужасами и часто распространялся на тему о необходимости развивать в будущем «единение народов» не на религиозной, а просто на практической почве. И разве история, создавши Лигу Наций, не ответила на эти планы неудачливого, но способного сына Толстого положительно?

Один раз, за обедом, говорили в Ясной Поляне об экономическом неравенстве, как о причине войны. В доме опять гостила старушка божья Варвара Валериановна, или Варенька Нагорнова. Лев Львович обращается к ней и говорит:

– Вот, Варя, бери эти битые сливки, но знай, что оттого, что ты их будешь есть, происходят войны!..

Софья Андреевна вмешивается:

– Вот Лев Николаевич хотел бежать от этих сливок, а Бог-то ему не дал и взял его!

– От каких сливок? – спрашивает Лев Львович, не понимая.

– Хотел свои принципы исполнить, от роскоши бежать. Но на это не было Божьей воли. Божья воля была на то, чтобы Льву Николаевичу родиться от княжны Волконской и жить в Ясной Поляне…

– И есть битые сливки?

– Да, и есть битые сливки.

Лев Львович весело расхохотался. Твердая, несокрушимая убежденность матери в справедливости и неизбежности классового разделения даже и ему показалась забавной.

Расскажу еще любопытный анекдот об одном петроградском разговоре Л. Л. Толстого с бывшим председателем 3-й Государственной думы Н. А. Хомяковым, сыном знаменитого в свое время славянофила – поэта и философа.

Лев Львович принялся однажды обучать Хомякова патриотизму: