Да. Наслаждение сюжетом дополняется обаянием стиля. Перевернув последнюю страницу, мы не остаемся в одиночестве — с нами эхо голоса. Голос Зюскинда — даже через двойной фильтр перевода и учительского голоса — совсем не похож на голос Маркеса — «с первых слов заметно!» — или Кальвино. И возникает удивительное ощущение: штамп говорит со всеми однаково, а Зюскинд, Маркес, Кальвино, говоря каждый своим языком, обращаются именно ко мне, рассказывают свою историю только мне и никому другому — мне, Сицилийской вдове, мне, Безлошадному байкеру, мне, Заклепкам-и-казакам, мне, «Берлингтону», и я уже не путаю их голоса и выбираю тот, что мне больше нравится.
«Много лет спустя, перед самым расстрелом, полковник Аурегиано Буэндиа припомнит тот далекий день, когда отец повел его поглядеть на лед.
Макондо был тогда небольшим поселком из двадцати глинобитных, с камышовыми кровлями домишек, стоявших на берегу реки, которая несла свои прозрачные воды по ложу из белых, гладких и огромных, как доисторические яйца, валунов».[7]
— Я ее наизусть помню, эту первую фразу «Ста лет одиночества»! И валуны, «как доисторические яйца»…
(Спасибо, господин Маркес, с вашей легкой руки повелась игра, которая продлится весь год: запоминать и коллекционировать начальные фразы или любимые пассажи из каждого понравившегося романа).
— А у меня начало «Адольфа», помнишь, про робость: «Я не знал, что мой отец был робок даже со своим сыном и что нередко после того, как он долго ожидал от меня каких-нибудь проявлений любви, проявлений, которым не позволяла выйти наружу его кажущаяся холодность, — он покидал меня со слезами на глазах и жаловался другим на то, что я не люблю его».[8] Прямо как мой отец со мной!
Они были замкнуты, зажаты перед закрытой книгой. Теперь они вольно плавают на ее развернувшихся страницах.
Ну да, голос учителя, конечно, помог примирению, он избавил их от усилий расшифровки, четко обрисовал ситуации, расставил декорации, облек плотью персонажей, выделил темы, оттенил нюансы, выполняя насколько возможно свою функцию фотографического проявителя.
Но очень скоро голос учителя становится помехой: одно удовольствие мешает другому, более утонченному.
— Когда вы нам читаете, месье, это, конечно, помогает, но потом я люблю побыть один на один с книгой…
Потому что голос учителя — история, доставшаяся даром, — помирил меня с письменностью и тем самым вернул мне вкус к моему тайному и безмолвному голосу алхимика, того самого, который каких-то десять лет назад был зачарован тем, что «мама» на бумаге — это самая настоящая живая мама.
Истинная радость от чтения и состоит в открытии этой необычайной личной связи: автор и я… Одиночество написанного взывает о воскрешении текста моим собственным немым одиноким голосом.
Учитель тут не более чем сваха. Настало время ему тихонечко, на цыпочках удалиться.
Кроме навязчивого страха не понять, есть еще одна фобия, которую надо преодолеть, чтобы вернуть школьному народцу вкус к чтению, — боязнь нескончаемости.
Время, которое уйдет на чтение книги, видится им угрожающей бесконечностью!
Когда учитель достал из своего портфеля «Парфюмера», они были в шоке, увидев перед собой айсберг! (Заметим, что учитель выбрал — и намеренно — файяровское издание: крупный шрифт, большие поля, много воздуха на страницах — книга, на взгляд этих противников чтения, огромная и сулящая бесконечную пытку).
И вот он принимается читать, и они видят, как айсберг тает, буквально на глазах!
Время уже больше не время, минуты летят секундами, и сорок страниц прочитано, и час прошел как не бывало.
Скорость учителя — сорок страниц в час.
Значит, за десять часов 400 страниц. При пяти часах языка и литературы в неделю за триместр он может прочесть 2400 страниц! 7200 за учебный год! Семь романов по тысяче страниц! Всего за каких-то пять часов в неделю!
Потрясающее открытие, которое меняет все! Книга, если разобраться, читается быстро: один-единственный час чтения в день, и за неделю я управлюсь с романом в 280 страниц! Я могу прочесть его и за три дня, если положу на чтение по два часа с небольшим! 280 страниц за три дня! Считай, 560 за шесть будних дней. Когда книжка действительно «супер» — «„Унесенные ветром“, правда, супер, месье!», — и в воскресенье прихватишь четыре часа сверхурочно (почему бы и нет, по воскресеньям спальный район Заклепок-и-казаков беспробудно дрыхнет, а «Берлингтона» родители увозят за город, где скука смертная), вот у нас и еще 160 страниц: итого 720!
Или 540, если скорость у меня — тридцать в час, тоже вполне приемлемый результат.
Или 360, если я двигаюсь прогулочным шагом со скоростью двадцать в час.
— У меня 360 в неделю! А у тебя?
Считайте страницы, ребятки, считайте… Писатели тоже считают. Видели бы вы их, когда они доходят до страницы 100! Сотая страница для писателя — мыс Горн!
На сотой странице он распивает сам с собой невидимую бутылочку, отплясывает скромную джигу, встряхивается, как рабочая лошадь, и — н-но! — ныряет обратно в чернильницу, чтобы приняться за страницу 101. (Рабочая лошадь, ныряющая в чернильницу… мощный образ!)
Считайте, считайте страницы… Сначала дивишься и радуешься количеству прочитанных страниц, а потом… потом пугаешься, как мало их осталось до конца. Всего пятьдесят страниц! Вот увидите… Нет ничего сладостнее этой грусти: «Война и мир», два толстенных тома… и всего-то пятьдесят страниц осталось.
Растягиваешь их, растягиваешь, но ничего не поделаешь…
Наташа выходит за Пьера Безухова — и конец.
Да, но у меня такой жесткий график, откуда взять этот час на чтение? У кого отнять? У друзей? Телека? Разъездов? Вечеров в кругу семьи? Уроков?
Где найти время читать?
Серьезная проблема.
Которая и не проблема вовсе.
Коль скоро встает вопрос, есть ли время читать, стало быть, нет на то желания. Потому что, если разобраться, времени читать ни у кого никогда нет. Нет у мелких, нет у подростков, нет у взрослых. Жизнь — постоянная помеха чтению.
— Читать? Я бы с радостью, но работа, но дети, но хозяйство, времени нет…
— Как я вам завидую, что у вас есть время читать!
А почему же вон та, которая работает, бегает по магазинам, растит детей, водит автомобиль, крутит любовь с тремя мужчинами, посещает дантиста, через неделю переезжает — почему она находит время читать, а вот этот благонравный холостяк-рантье не находит?
Время читать — это всегда украденное время. (Как, впрочем, и время писать, время любить.)
У кого украденное?
Скажем, у обязанности жить.
В этом, несомненно, причина того, что метро — устойчивый символ упомянутой обязанности — являет собой величайший в мире читальный зал.
Время читать, как и время любить, расширяет время, состоящее из минут и часов.
Если бы любовь приходилось рассматривать с точки зрения распределения времени, кто бы на нее отважился? У кого есть время быть влюбленным? А между тем, кто-нибудь когда-нибудь видал влюбленного, у которого не нашлось бы времени любить?
У меня никогда не было времени читать, но ничто никогда не могло помешать мне дочитать полюбившийся роман.
Чтение никак не связано с регламентом жизни общества, оно, как и любовь, просто образ жизни.
Вопрос не в том, есть ли у меня время читать (время, которого, кстати, никто мне не даст), но в том, подарю я себе или нет счастье быть читателем.
Дискуссия, которой Заклепки-и-казаки подводит итог сокрушительным лозунгом:
— Время читать? Вот оно, у меня в кармане!
При виде книжки, которую он оттуда вынимает («Легенды осени» Джима Харрисона, 10x18), «Берлингтон» глубокомысленно кивает:
— Да… когда выбираешь куртку, важно, чтоб карманы были подходящего формата!
Контрольные по литературе, зачеты по внеклассному чтению…
Большую толстую книгу фигурально называют кирпичом.
Уберите учет и контроль, и кирпич станет облаком.
Единственное условие этого примирения с чтением: ничего не требовать взамен. Совсем ничего. Не выстраивать вокруг книги никакой стены предварительных сведений. Не задавать ни единого вопроса. Ни малейшего задания. Не добавлять ни слова к словам прочитанных страниц. Никаких оценок, никаких объяснений лексики, никаких анализов текста, никаких биографических данных… Настрого запретить себе «говорить вокруг да около».
Чтение — подарок.
Читать и ждать.
Любознательность не вынуждают, ее пробуждают.
Читать, читать и довериться глазам, которые открываются, лицам, которые веселеют и проясняются, вопросу, который вот-вот сорвется и повлечет за собой следующий.
Если педагог во мне шокирован тем, что произведение «представлено вне контекста», убедить упомянутого педагога, что единственный контекст, с которым на данный момент надо считаться — контекст вот этого класса.
Этот класс не конечный пункт, куда ведут дороги знания: он должен быть их отправной точкой.
Сейчас я читаю романы слушателям, которые думают, что не любят читать. Ничего путного им не преподать, пока я не развею эту иллюзию, не сделаю свое дело посредника.
Раз примирившись с книгами, эти подростки сами, без принуждения, пройдут путем, который ведет от романа к его автору и от автора — к его эпохе, от прочитанной истории к ее многогранному смыслу.
Главное, быть наготове.
Во всеоружии ждать обвала вопросов.
— Стивенсон, он кто, англичанин?
— Шотландец.
— А когда он жил?
— XIX век, при королеве Виктории.
— Она вроде очень долго царствовала…
— Шестьдесят четыре года: 1837–1901.
— Шестьдесят четыре!
— Когда родился Стивенсон, она тринадцать лет как царствовала, а умер он за семь лет до нее. Вот тебе сейчас пятнадцать — она всходит на трон, а к концу ее царствования тебе семьдесят девять. (При том, что в те времена средняя продолжительность жизни была лет тридцать.) И королева она была не сказать чтоб веселая.