Как росли мальчишки — страница 15 из 34

И я догадался, что граната, наверное, здорово ухнула и все поселковые это слышали. И ещё подумал: кто же поведёт Кольку в больницу, ведь его мать на работе.

А тётя Настя была уже близко. Увидев мать, Валька заревела. Я оглянулся и хотел сказать, чтобы она замолчала, но язык у меня одеревенел. Валькино белое платьице от груди и до подола было красным рт крови, и она, наверное, изнемогла, так как ножки её подкашивались. Вот она вообще упала на колени и только протягивала навстречу матери руки.

А Грач, весь залитый кровью, всё ещё бежал. Я начал отставать, так как был целый и невредимый и потому виноватый. И боязно мне было встречаться с матерью. Но она только на миг окинула меня взглядом, а потом подхватила Грача на руки и понесла.

А тётя Настя несла свою дочку и заливалась слезами. И причитала:

— Ох, дура я, дура.

Моя мать молчала, только кусала побелевшие губы.

И я был рад за неё, за такую. За то, что несёт она Кольку Грача. Вообще они, наши вдовые матери, были правильными: не делили нас на чужих и на своих, разламывали поровну последний кусок хлеба, если надо, каждая лупила нас, как своих. Это тоже надо.

И вот сейчас моей матери было больно оттого, что Колька поранился. И она чувствовала, что виновата в этом и эту вину ничем не искупить. И даже не рада была тому, что я цел и невредим. От этого ей ещё стыднее было смотреть в глаза Колькиной матери.

А Грач потерял сознание, и окровавленная голова его болталась как у мёртвого. И мать часто останавливалась и прислонялась ухом к его груди. Лицо её делалось беспокойным, а на глаза навёртывались слёзы.

Ну вот, наконец, и больница. Врач и сёстры в белых халатах выскочили на крыльцо.

А за моей матерью и тётей Настей шла длинная людская процессия. И все забегали вперёд. И смотрели на Грача и на Вальку, словно сроду не видали раненых детей. Хирург Анна Ивановна, что накладывала мне швы на пальцы и на шею, пропустила нас пятерых в кабинет. Остальные люди стояли на улице под окном и медленно расходились.

Кольку Грача сразу же положили на стол. Медсестра сунула ему под нос ватку с нашатырным спиртом, и он открыл глаза. Я впервые видел Колькино лицо таким бледным, вернее, только половину лица — на другой половине запеклась заскорузлой коркой кровь, и его было не узнать.

Тётя Настя, сидя на стуле, обнимала Вальку и навзрыд плакала. И тыкалась лицом ей в окровавленное платьишко.

— Что же вы убиваетесь? Дочь ваша сидит. С мальчиком вот хуже, — сказала Анна Ивановна.

Но первую осмотреть она всё-таки решила Вальку.

— Кладите ребёнка на второй стол, — кивнула она тёте Насте, а сама торопливо мыла над белой раковиной такие же белые руки. Кремовая клеёнка под Валькой сразу же начала краснеть.

Кровь побежала тонкими струйками на пол. И почему-то больно было на эту кровь смотреть.

Потом Вальке задрали платьишко и все склонились над ней: и Анна Ивановна, и сестра, и тётя Настя, и моя мать.

И хотя я не видел, что у неё было там, на животе, понял по нахмурившемуся лицу Анны Ивановны — с Валькой что-то неладное.

— Срочно готовьте девочку к операции, — приказала она медсестре.

И спешила: — Быстро! Быстро!

Попросила всех посторонних выйти из кабинета.

Мы — я, мать и тётя Настя сидели в коридоре, а в больнице вдруг появилось много людей в белых халатах, и все забегали, засуетились.

Через раскрытую дверь я видел, как Грачу обмывали белыми влажными тампонами раны, как выдирали щипцами из них осколки. Колька не орал, только скалил зубы.

Потом ему начали накладывать на руку гипс. А Вальку, уже раздетую и покрытую белой простынёй, понесли на носилках в хирургическую, в самый конец коридора. Прошла мимо Анна Ивановна, держа вверх руки у самых плеч, на лице её была белая повязка и на голове белая шапочка. Виднелись одни серые глаза да брови. Тётя Ластя побежала за ней и сквозь слёзы просила:

— Вы уж выручите, доктор! Постарайтесь. Ведь ребёнок ни при чём, сама я виновата.

Тётя Настя хотела рассказать, как это всё случилось.

Но Анна Ивановна остановила её, махнув белой рукой, и выдохнула через марлю:

— Сделаем всё возможное.

И уже издали ещё раз оглянулась и, словно что-то вспомнив, повторила:

— Всё сделаем.

Моя мать вздрогнула от этих слов и тоже заплакала.

За жизнь Вальки боролись всю ночь.

Позднее я узнал, что ей сделали две операции: вынимали и пересматривали весь кишечник и извлекли тринадцать мелких осколков, что нужна была кровь и её взяли у медсестёр.

В Граче осколков было больше: угодили они ему в темя, в руки, в ноги и в грудь, но ранения были наружные, лёгкие. Грачу наложили с десяток швов, начиная с головы и кончая ступнёй. На правой руке отняли раздроблённый указательный палец. А левая была как белое бревно — в гипсе. И лежала с ним рядом на кровати, словно чужая, и Кольке не велели ею шевелить.

Когда я пришёл к Грачу через три дня, мне, как большому, дали белый халат и впустили в палату.

Колька встретил меня грустной улыбкой.

— Всего заштопали, словно старый чулок, — сказал он.

— Болит? — спросил я и кивнул на гипс.

— Болит и чешется.

Грач поморщился.

— Ещё скучно тут. Лежишь, как труп, и только глазами хлопаешь. А с Валькой как? — спросил он.

— Вроде бы ничего. Анна Ивановна около неё день и ночь дежурит — теперь уж выходят.

— А знаешь что? — Грач вздохнул, задумался. — Мне тут рассказали. Ведь у самой Анны Ивановны детишек разбомбили. В поезде. Фашисты. А мальчика тоже звали Колькой, а девочку — Танечкой. И были они такие же, ну, ровесники нам.

Я сидел на больничном табурете и не мог представить, какие они из себя, этот мальчик и девочка. А представить их очень хотелось.

Потом вдруг над моей головой засвистели бомбы и начали рваться: совсем рядом, совсем как в кино.

И когда рассеялся дым и растаяли огромные, по кулаку, искры, я увидел перед собой Анну Ивановну в шапочке и с белой марлевой повязкой на лице — одни только серые глаза и брови.

— Сделаем всё возможное, — говорила она сквозь марлю. — И торопила: — Быстро! Быстро!

Странно, в думах всё повторялось.

И зашагала туда, в хирургический кабинет, в самый конец коридора.

И вот Грач лежит в этих швах и гипсе.

И Валька будет жить.

А тех, мальчика и девочки, уже не будет. И я даже не мог представить их лиц.

Меня вывел из задумчивости Колька.

— Эх, Малышка, — выдохнул он. — Почему мы такими были? Ну, балбесами.

Я посмотрел в его осунувшееся под бинтами лицо — на миг мне даже показалось, что Грач состарился лет на десять.

— Вылечусь, — протянул он, — всё будет по-другому. Как надо, будет. Вот увидишь.

Подарок

Сегодня у учительницы Ирины Павловны день рождения. Мы все трое, да не только мы, приглашены к ней на квартиру. Лёнька несёт завёрнутую в газету трофейную статуэтку — подарок. Эту статуэтку привёз из Германии его отчим.

Впрочем, не совсем она трофейная, так как Лёнькин отчим не воевал. Он ездил в Германию уже после войны по делам, а статуэтку, наверное, купил. И оттого, что она не памятный трофей и не сувенир, Лёньке немного обидно.

Но статуэтка что надо: белый мраморный мальчик бежит и несёт в руке факел. И языки огня рубиновые. А у нас с Грачом пока что ничего нет.

Моя мать дала мне пять рублей, у Кольки была трёшница. Потом ещё я расколол копилку — пёстрого облезлого кота и высыпал рубля два мелочи. Совсем даже небогато. Втайне, конечно, ругал себя за то, что при помощи ножа выуживал из копилки монеты то на конфетку, то на курево. Теперь же капиталу в копилке — одна медь: пятаки, копейки. Но и на том коту спасибо — всё-таки на двоих получилась десятка и кое-что можно купить.

Мы разменяли пятёрку, трёшницу и мелочь на одну бумажку в хлебном Магазине и пошли в «Промтовары».

Всё-таки одна десятирублёвая бумажка — это поприличней. И совсем новая. И с Лениным. Это уже деньги. Я хрустел ею в кармане и боялся, как бы не выронить. Тогда хоть пропадай.

Ирина Павловна — такой человек, и подарок ей надо купить обязательно. Хоть расшибиться, но купить. Я вспомнил, как она впервые пришла к нам в класс. Вообще на учителей нам везло.

Сначала, ещё с сорок второго, нас учила в первом классе Мария Ароровна Усман. Это была очень добрая и очень худая черноглазая женщина. А волосы у неё казались пепельно-седыми и не оттого, что она старая. Скорее она была даже молодой, по крайней мере, моложе наших матерей. Да и голос у неё был какой-то девичий, радостный. Я помню её широкую улыбку, когда она что-нибудь замечала. И слова её звучали необычно даже в самом простом.

— Ребята, смотрите, какой сегодня день! Как много солнца!

Мы в первом классе были ещё глупые и растерянно хлопали ресницами. И удивлялись, почему она так говорит. Ведь солнце-то всегда одно. Ещё она любила играть с нами в игры, на уроках физкультуры водила в осенний лес. И опять шутила, что ходим мы «по золоту». И собирала с нами листья, особенно багряные звёзды клёна, и ей казалось, что нападали они с неба.

Когда мы уходили из школы, Грач, улыбаясь, говорил про Марию Ароровну:

— Чудная она! Но не сердится. И не ругается, даже если волынишь.

Но мы её почему-то слушались. И другие учителя, и директор уважали Марию Ароровну, и в нашей школе появилась летучая фраза, что у Усман есть к детям ключик. Я отроду любопытный. И однажды на вешалке облазил все карманы её пальто. И нашёл. Обычный дверной ключ. Мне казалось, что это он самый. Я затаённо шептал ребятам, что видел и что ключ заколдованный — и это заметно.

А весной, в сорок четвёртом, когда мы заканчивали второй класс, Марии Ароровне стало плохо. Она ещё больше похудела и на уроках иногда обессиленно падала на стул и роняла на грудь голову.

— Воды… Принесите, ребята, воды из учительской, — просила она.

Мы чуть ли не всем классом бросались к двери. А те, кто оставался за партами, замирали и растерянно смотрели на неё. Из учительской, конечно, прибегал кто-нибудь из учителей или завуч — кто был свободным от уроков. И все они обычно попрекали Марию Ароровну, что гробит она себя. И советовали отдохнуть. Но она пила из стакана воду и отрицательно качала головой…