— У меня нет иного выхода, — шёпотом признавалась она. — А лишний день никого не устроит.
И, обессиленная и качающаяся, снова поднималась со стула и продолжала урок.
Однажды она села прямо на пол: у неё не хватало сил, чтобы дойти до стула и попросить воды. Она смотрела на нас виноватыми глазами и молчала. А потом стало очень много свободных дней, и второй «Б», никто не учил. Мы слонялись по коридору, иногда подслушивали под окнами учительской. Нас всех интересовал вопрос: что с ней? Директор хлопотал о каком-то дополнительном пайке для Марии Ароровны и ходил грустный и подавленный.
И завуч однажды сказала:
— Всё, Усман больше уже не встанет.
Учителя, что сидели в учительской, разволновались: всем стало душно, и кто-то раскрыл настежь окна и двери. Историк Фёдор Иванович грубо вслух ругал фашистов.
А судьба нашей первой учительницы была такова.
Её освободили под Минском из гетто партизаны, потом самолётом она была вывезена в тыл среди немногих, кто уцелел. Всё-таки какой-то фашист успел отбить ей прикладом печень. Уроки она вела уже будучи инвалидом.
После первомайского праздника нас собрали и почти всем классом повели к ней. Исполнили последнюю просьбу учительницы. Мария Ароровна уже выписалась из больницы и лежала дома в своей тесной комнатке.
Мы обступили её кровать, застеленную всю белым. Из-под простыни выглядывала одна голова с пепельной сединой и жёлтым осунувшимся лицом.
Но чёрные глаза искрились: Мария Ароровна была несказанно рада нам. Она улыбалась бескровными сухими губами и тихо говорила:
— Дорогие мои, глупенькие… Как хорошо, что вы пришли.
Потом она долго молчала — набиралась сил, и голос её стал ещё тише. И какой-то просящий:
— Новую учительницу слушайтесь… Учитесь хорошо…
У нас ещё не было новой учительницы, и потому Лёнька спросил:
— А вы что, разве не будете, нас учить?
Мария Ароровна ничего не ответила, только глаза её вдруг наполнились слезами.
Впрочем, тогда мы не знали, что она через день умрёт, что мы всем классом пойдём её хоронить — и этот день запомнится, как осколок в душе.
А в сентябре директор Валентин Иванович, или «Шныр», как мы его за глаза прозвали, привёл к нам в класс эту самую фронтовичку Ирину Павловну.
Директора мы так прозвали за то, что он всегда выслеживал нас, если мы куда-нибудь прятались, чтобы покурить. И отнимал у нас табак. А курили тогда все — и старшеклассники, и маленькие, это мы. После курева не так здорово хотелось есть.
Ещё это было модно. Помню, даже Лёнькина мать как-то сказала: «Пахнет от них табаком, как от мужиков…». И это нам льстило.
Директор и учителя боролись с этим злом. Но последние считались неопасными противниками. Лишь Валентин Иванович очень уж проворным был. Ещё ростом маленький, точно специально, чтобы не замечали мы его. И одевался, как школьник. И все наши потайные местечки знал и выкраивал время на обход.
Поймав нас с самокрутками, дотошно объяснял, какой вред истощённым детям приносит никотин, что мы расти не будем, наживём болезнь.
Впрочем, если бы мы понимали, что нам хотят добра…
А в тот день Валентин Иванович привёл её, фронтовичку, и сказал:
— Вот вам, дети, новая учительница. Прошу любить и жаловать.
И тут же он поведал, что она была на фронте, что лётчица, что зовут её Ирина Павловна.
Новая учительница стояла рядом и неловко улыбалась, и краснела до самых ушей. Когда Валентин Иванович ушёл, тихо скрипнув дверью, она ещё с минуту не могла вымолвить ни слова, только покашливала, а мы тоже во все глаза смотрели на неё и молчали. Лишь только одно сообщение, что она фронтовичка, нас ошеломило. Да и сама она, молодая и сильная, с курчавой каштановой головой, с задорными и словно подсинёнными глазами, произвела на нас доброе впечатление.
И Колька Грач прошептал:
— Что надо женщина!
Но в то же время волею злой судьбы она, молодая и сильная, была поставлена на место Марии Ароровны, нашей маленькой худенькой учительницы, которую мы так любили и которую никак не могли забыть. И одно лишь то, что она молодая и сильная, вдруг показалось нам обидным. Глупо, конечно, но что поделаешь с ребячьей душой.
К тому же она сама подлила масла в огонь.
Прошлась между рядами парт в своём зелёном платье, точно пробуя на скрип хромовые сапоги. И когда вернулась снова к столу, лицо её уже не заливала краска, а подсинённые глаза были не задорными, а строгими. И смотрели на нас в упор. И недружелюбно.
— Отныне прошу запомнить: дисциплина у меня в классе будет железная, — отчеканила она.
Мы все притихли, только Лёнька хихикнул. Она резко повернулась к нему.
— Повторяю — железная. Кто не будет подчиняться — встанет к стенке. Возле доски…
И она показала загорелым пальцем на место между классной доской и дверью.
— И-и стрелять б-будете? — как-то несмело и без иронии спросил Слава Рагутенко. Мы сразу и не поняли его, но Слава был в оккупации, и для него слово «к стенке» имело двоякое значение. Учительница смерила его взглядом.
— Встать! — закричала она.
Слава Рагутенко вздрогнул, и мы все вздрогнули. Смотрели, как правая тонкая бровь Ирины Павловны судорожно задёргалась.
Тогда мы поняли: слухи, что новая учительница пришла к нам из госпиталя после контузии — правильные.
— Завтра к девяти приведёшь мать. Таких шуток я не прощаю, — проговорила она. — А теперь садись.
Но Слава не садился, только пожимал худенькими плечами и смотрел куда-то вниз. Стриженная под машинку голова желтела дынешкой.
— Садись! — резко повторила Ирина Павловна.
— Но у него нет матери, — тихо сказал кто-то. — Только бабушка Дуня. Она из детдома его взяла.
Учительница растерялась. Лицо её стало задумчивым, лишь дёргалась по-прежнему бровь. Она села за стол и закрыла эту сторону лица ладонью. Раскрыла журнал.
— Давайте познакомимся, — как-то виновато улыбнулась она. И начала выкликать фамилии и имена.
Мы вскакивали с мест и отзывались: «я» или «тут».
После школы шли домой шумной ватагой. Но не баловались, не шлёпали, как обычно, друг друга портфелями: просто разговаривали об Ирине Павловне.
— Не нравится она мне, — говорил Грач и мотал перед собой смуглой рукою. — Что-то она того… Непонятная.
— Да-да, я её даже боюсь, — признался Лёнька.
Слава Рагутенко шёл рядом со мной и о чём-то думал.
Павлуха Долговязый — атаман всех наших мальчишек бахвалился:
— Я её проучу! Вот увидите.
На следующий день он начал выпускать из-за парты бумажных голубей. Один из них прилетел и шлёпнулся на стол. Ирина Павловна развернула его и прочитала: «Уходи от нас, мы тебя не хотим».
Мы думали, что она сейчас взорвётся, и Павлуха уже не рад был своей выдумке. Но Ирина Павловна как-то сникла и дольше чем надо рассматривала классный журнал. Рука её непроизвольно расчёсывала каштановые волосы, пропуская их между пальцами, и дрожала. И бровь опять задёргалась. Потом она молча положила голубя в единственный карманчик на зелёном платье.
— Всё, наябедничает директору, — решили мы.
И хотя с этого второго дня она была уже с нами и вежлива, и внимательна, мы начали её выживать. И нам не составляло большого труда вывести её из терпения. На это специалист был Лёнька.
— Конов-Сомов, — выкликала она его фамилию.
— Он самый, — отзывался Лёнька и выкатывался к доске, толстенький, с сияющей хитрой конопатой физиономией. В зелёных глазах искрились чёртики, и мы заранее знали, что сейчас он что-нибудь ляпнет или отчубучит.
— Повесь, Конов-Сомов, карту.
— Слушаюсь! — отчеканил Лёнька.
Кстати, такую похожую на винегрет фамилию он получил недавно, после того как отчим усыновил его. А мы советовали добавить к ней ещё девичью фамилию Лёнькиной матери и звали его так: Конов-Сомов-Соломонов. Получалось здорово и складно и натощак всё это не выговоришь — сил не хватит.
Но Лёньке такая фамилия нравилась — длинная и ни у кого — ни в классе, ни в школе — такой нет. Он торопливо вешал карту на стену. Но едва Ирина Павловна дотрагивалась до неё указкой, карта падала. Он вешал её снова, и она опять падала. Все смеялись. Тогда Ирина Павловна показывала Лёньке пальцем на стенку, что между классной доской и дверью. И уж сама вставала на стул и выпрямляла на стене загнутый книзу гвоздик. Карта не падала.
Лёнька тем временем строил нам рожи: то фюрера, то бабы-яги, то копировал череп и две кости со столба под высоким напряжением. Класс опять смеялся.
Однажды мы решили испытать смелость Ирины Павловны. Грач пришёл пораньше и, забив в каждую ножку стула гвоздики с откушенными шляпками, насадил на них «кругленькие», принесённые с Точки. Потом поставил стул, как обычно, у стола, и мы с замиранием сердца ждали, что будет.
Впрочем, про выходку Грача знали только я да Лёнька, остальным это знать было ни к чему. Вполне возможно, Кольку кто-нибудь бы предал. И уж лучше об этом хранить тайну.
Только одного мы не могли предусмотреть — что в тот день у нас будет открытый урок. Ирина Павловна хотя и молчала и боролась с нами в одиночку, но слухи о поведении в нашем третьем «Б» расползлись по всей школе и дошли до директора Валентина Ивановича.
И вот в класс пришли сразу четыре педагога: директор Валентин Иванович, завуч Мария Осиповна, наша Ирина Павловна и парторг школы Олимпиада Григорьевна, грузная большая женщина с пронизывающими карими глазами. Про неё говорили, что она любит всех воспитывать. Но надо отдать должное, Олимпиада Григорьевна была умной женщиной и если ей врать, сразу же разоблачит. Короче, нам здорово не повезло с этим испытанием. И Лёнька даже прошептал безнадёжно:
— Всё, влипли.
— Тише ты, — толкнул я его в бок.
А директор уже спешил к стулу, опередив всех остальных.
— Безобразно, безобразно ведёте себя, — возмущался он на ходу. — В других классах…
Он не договорил, рывком бросил на стул своё лёгкое тело. И тут ахнул взрыв. Четыре «кругленькие» рванули в один голос — наверное, Валентин Иванович умел правильно садиться и распределять тяжесть поровну на все ножки. Ещё бы — физик. Но вскочил он так же ловко, как мячик, у него было такое лицо, будто его пиннули, и он ощупывал сзади брюки и морщился.