Олимпиада Григорьевна никак не могла отдышаться. Лицо её сделалась, как мел.
Старушка завуч с испугу юркнула за дверь.
Вообще весь класс вздрогнул, даже мы трое, хоть для нас это не было неожиданностью. Только Ирина Павловна стояла невозмутимая и спокойная и даже чуточку улыбалась и покачивала головой. Ей это всё, казалось, даже понравилось.
Но директор, заикаясь спросил:
— Кто э-э-то з-з-делал? Пусть он выйдет к доске.
Но не тут-то было. Класс растерянно молчал, точно набрав в рот воды.
Тогда директор начал стыдить нас, сказал, что у того хулигана не хватает мужества признаться. И он последний трус и прочее.
Но Грач на подобную приманку не клюнул — он знал, чем это признание кончится.
В этот вечер мы были оставлены воем классом без обеда и сидели до темноты запертые. Нам предоставили время подумать. И ребята начали уже бузить и допытывались между собой, из-за кого эта неприятность, и кое-кто жаловался, что сосёт под ложечкой. Конечно, подозрение падало на нашу тройку.
Всех выручил Павлуха Долговязый. Он оказался электриком. Начал вывинчивать одну за другой лампочки и, нажевав промокашки, клал её на цоколи и снова завинчивал. Пока что лампочки горели.
— Надо спасаться! — сказал он. — Иначе ночевать тут будем.
— Ночевать неохота, — согласился Лёнька, он хуже всех терпел голод.
Когда пришли Валентин Иванович и Ирина Павловна, лампочки начали поочерёдно гаснуть — жёваная промокашка высохла на цоколях.
— Что за ерунда? — в недоумении пожимал узенькими плечами Валентин Иванович. А ещё физик.
Когда погасла последняя лампочка, грехи нам были отпущены.
Дружба между Ириной Павловной и нами, учениками третьего «Б», началась совсем с необычного.
Однажды — это уже весной — в класс кто-то неумело постучал.
Ирина Павловна распахнула дверь и, вскрикнув, исчезла за нею. И когда я, самый любопытный, выглянул в коридор, то увидел: наша учительница обнимает высокого мужчину на костылях и в солдатской серой шинели. У мужчины на щеке был шрам, и по нему, как по желобку, текли слёзы.
— Витенька! Живой! — приговаривала Ирина Павловна и тёрлась щекой о его шинель.
Потом она, заплаканная и сияющая, вошла в класс и объявила:
— Уроков, ребята, нынче не будет.
Мы всем классом прильнули к окнам и смотрели, как они идут по школьному двору, обходя затянутые ледком лужи.
Мужчина неуклюже опирался на костыли и будто прыгал на одной ноге. Ирина Павловна всё время забегала ему вперёд и мешала идти. И поправляла съезжавшую на глаза фуражку с чёрным околышем и трогала его погоны и костыли.
Мы все сразу решили, что это её жених. А Лёнька даже вздохнул:
— Неужели она за него выйдет замуж? За калеку. Ведь такая красивая.
Но Павлуха Долговязый сказал:
— Дурак ты, Конов-Сомов, и ничего не смыслишь.
— Почему? — спросил Лёнька.
А Грач даже замахнулся на него кулаком.
Наступила минутная тишина.
Потом Колька протянул:
— Всё, ребята, хватит волынить.
И мы как по команде кивнули головами.
И с тех пор в нашем классе всё иначе, и, как говорит директор Валентин Иванович, мы нашли с нашей учительницей контакт. И дружим.
А на другой день после того, как приехал солдат, кто-то принёс в класс целый букет сухих прошлогодних бессмертников и поставил в поллитровой банке на стол. И когда Ирина Павловна вошла, мы встретили её стоя и в строгой тишине.
Она прошлась к столу, какая-то по-новому весёлая, и нюхала непахнущие бессмертники, и глаза её повлажнели.
— Спасибо, вам, ребята, — сказала она, и тонкая бровь её опять задёргалась.
И стало нам всем не по себе. И точно сквозь сон доходили её слова:
— Я думала — вы маленькие и ничего не понимаете.
Позади меня стоял растерянный Грач и часто дышал. И шмыгал носом. Я догадался, что эти цветы принёс он, откуда-то взял.
И снова сентябрь. Мы уже в четвёртом «Б». В этом году Ирина Павловна будет нас выпускать. Но пока мы проучились всего полторы недели. А сегодня приглашены в гости.
— Что же мы купим ей? — спрашивает Грач.
Я пожимаю плечами: откуда знать, что купим. Лёнька топчется в стороне, прижимая к груди свёрток. Он спокоен. Промтоварный магазин ещё закрыт. На двери замок. Наконец его открыли. Народ хлынул в двери, мы тоже не отстали от других.
Вот и парфюмерный прилавок. За стеклом витрины всевозможные духи, одеколоны, в картонных коробках пудра, губная помада — не очень, конечно, богато, но всё для женщин. Или нам так казалось.
— Что же мы купим? — повторяет Грач.
Я показываю на маленький флакончик с букетом фиалок на этикетке — он стоит ровно десять рублей.
Но Грач отрицательно мотает головой.
— Пузырёк с горошину. И это дарить? От двоих… Уж лучше тройного одеколону купим. Он самый большой флакон.
Мы начинаем спорить. Потом я уступаю, так как Колька сильней и упрямей меня.
— Одеколон — и точка! — решает он.
Две продавщицы разговорились между собой и не слушают нашей просьбы. Наконец одна из них подала тройной одеколон. И сдала сдачу с десятки. Как с сотенной бумажки. Я держу в руках деньги и не знаю, что с ними делать. Грач тоже растерялся. Продавщицы по-прежнему о чём-то разговаривают. Мы вышли на улицу. Выслушав нас, Лёнька воскликнул:
— Так это же здорово! Как с неба свалились девяносто рублей и восемьдесят копеек. Вам помог сам аллах.
И он тут же предложил:
— Там сумочки есть. Беленькие, с плетёной ручкой. Сейчас модно. И такой подарок не уступит моей статуэтке.
А Колька морщил лоб и о чём-то думал. И почёсывал четырёхпалую руку — после того, как рана зажила, рука всегда у него чесалась.
— Это хорошо, что не пожалел твой отчим для Ирины Павловны статуэтки, — сказал он Лёньке. — За это ему спасибо. Но сумочку мы, пожалуй, не купим. Так, Малышка?
— Почему? — спросил я. И не мог понять его решения.
Но Колька мне всё объяснил:
— Нельзя делать на такие деньги подарков. Тем более Ирине Павловне.
И он взял у меня эти девяносто рублей, оставив лишь восемьдесят копеек — они были наши, — и понёс продавщице. Мне почему-то было жаль денег, и я закричал:
— Подожди! Ведь они не ворованные!
— А какие же? — отозвался Грач и даже не оглянулся.
А Лёнька усмехнулся и сказал:
— Дураки. Им повезло!..
И переступил с ноги на ногу. Поначалу я был ещё согласен с ним и даже сплюнул с досады. Но потом, уже в гостях у Ирины Павловны, мы спокойно пили чай и нам было не стыдно смотреть ей в глаза.
Наши отцы
В сентябре кончилась война с Японией. Все облегчённо вздохнули. Будто гора с плеч у целого народа. Этой же осенью приехали домой в посёлок солдаты, те, кому суждено было приехать.
Первыми гостями были дядя Ваня Заторов и его попутчики. Все они призывались на фронт из Подмосковья, а вернулись сюда, в наши края. Куда эвакуировались их семьи.
Новая заторовская изба стояла на счастливом месте, там, где наша Овражная улица вздыбилась бугром. На этом месте приехавшая сюда с заводом тётя Дуня Заторова и облюбовала себе участок. Другие женщины шутили над ней:
— Ишь, хитрая, всё солнце себе забрала. Всё тепло.
Но не только солнце досталось тёте Дуне Заторовой, но и все ветры, все бури были её. И огород, куцый, с реденькими приземистыми садовыми деревцами был похож на рыжую плешину. Ей чаще приходилось поливать летом огурцы и помидоры. А глиняная выветренная и выжаренная солнцем земля всё равно трескалась.
Сегодня тётя Дуня, весёлая и будто помолодевшая, ждала мужа. За два дня до этого он из Москвы прислал телеграмму: «Еду с эшелоном». И как тут не мучиться в ожидании.
Встречать фронтовиков около шоссе собрались чуть ли не все люди посёлка. Они стояли толпой на буро-зелёной, омытой долгим ночным дождём обочине и судачили.
— Можа, и мой, пропащий, едет, — усмехалась одна из женщин, маленькая проворная тётка Акулина Немчинова, у которой муж пропал без вести, а сын контуженный лежал в госпитале.
Ей отзывались, как эхо, другие:
— Ой, дал бы бог!
— Порадовались бы. Не за себя, так за людей.
Кто-то уверял, что в эшелоне все куйбышевские, все из нашей области. Женщине, распространявшей такие слухи, не верили — возражали:
— Не может быть. Из одной области столь живых не приедет.
И моя мать, и Колькина мать, которые стояли тут вместе с нами, тоже подтвердили:
— Не может. Война была лютая.
Однако глаза у них у обеих затаённо блестели: они на что-то надеялись. Лёнькиной матери в толпе не было. Она уже нашла новое счастье и никого не ждала. И даже Лёньку не пустила со мной и Грачом.
— Нечего глазеть попусту, — сказала она сыну. — Сиди дома.
Но сама задумчиво вздохнула: слухи о куйбышевском эшелоне вымотали нервы всем. Уходя от Лёнькиного двора, Грач толкнул меня локтем в бок.
— А она боится, что к ней муж приедет, — сказал он и кивнул головой назад.
— Откуда ему взяться, — возразил я.
И вот мы стояли рядом со своими матерями и уже не думали ни про Лёньку, ни про Лёнькину мать. Было не до них.
Когда приближалась со стороны города полуторка или автобус, говор в толпе затихал, люди словно замирали. Кое-где реденькими струйками вился над головами табачный дым — это курили попавшие тоже в число встречающих мужики. И уж, конечно, был тут и дядя Лёша Лялякин, надевший по этому случаю свою палёного цвета шинель и светло-зелёную выгоревшую пилотку со звёздочкой. Тут же сновал в шубейке дед Архип: был конец сентября, но очень холодный и сырой.
— Во-о, Леха, загадай, сколя человек приедет, — бубнил он и нетерпеливо чесал под шубейкой сзади. Возможно, ему, как и он Лёньке, всыпали туда в детстве из ружья соли и это место до старости чесалось. А возможно, у него была там мозоль: ведь дед Архип любил сидеть. И бабка Илюшиха всегда попрекала старика на людях:
— Ему только бы клушкой быть. Не работать. Всю жизнь будто насиживает что.