Как росли мальчишки — страница 19 из 34

— Не знаю, — ответил я.

Потом посыпал дождь, и мы пошли к нам. И рассказали моей матери эту новость. Она не удивилась, только как-то тяжело вздохнула. А бабушка наша вконец расстроилась. И сказала:

— Эх, люди!

И пошла в передний угол. Там, за перегородкой, был её топчан и иконка в сухом углу над подушками.

На иконке нарисован какой-то спаситель, строгий, с длинным волосом и бородкой. И с лучистым обручем вокруг головы. Из-под золочёной ризы он высунул сложенные пальцы, будто благословляя или угрожая людям.

Было слышно, как бабушка всхлипывала и молилась спасителю. И всё причитала:

— Господи, что же это такое?

Голос её тонул в жалобе:

— Разе можно так? За что же он проливал кровь? За неё, окаянную… Так покарай её, господи, или наведи на путь истинный.

Но «господи» неумолимо молчал в своём сухом углу. На его голову не капало, и ему было всё равно.

И потому бабушка, устав молиться, долго там молчала за перегородкой. Мы с Колькой тоже молчали, сидя у нас за столом. Мать стирала в корыте бельё. Серые глаза её были задумчивы и отрешённы. В окна звонкими каплями всё сыпал дождь. Холодные слёзы его ползли прозрачными струями по стёклам. Потом смешались, слились. И сыпучий стук слился, будто тучки начали просевать дождь сквозь мелкое сито.

Нам всем, находившимся под крышей, сделалось не по себе. И бабушка сказала мне и Кольке, выглянув из-за перегородки:

— Подите узнайте. Всё сидит он?

Солдат по-прежнему сидел на жёлтом крыльце. Дождя словно не чувствовал. Сидел — и всё…

Зелёные глаза его уставились на лежащую рядом морковку и словно ждали, когда капли вымоют её.

Выслушав это сообщение, бабушка уже не молилась, а тихо, по-старушечьи плакала. А мать ещё ожесточённее комкала в корыте бельё. И молчала.

Когда свечерело, бабушка накинула на голову большой козий платок с махрами по кромке, похожими на ресницы, и вышла из избы. Мы с Колькой поспешили за нею.

Солдат всё так же сидел, будто прилип к месту. Морковка на жёлтом крыльце была уже чистой. И шинель и пилотка солдата набухли дождём, хоть выжимай.

Бабушка подошла к солдату и, выглядывая из-под платка, ласково позвала:

— Айда к нам, сынок. Ну что ты тут. Айда.

Но он отрицательно покачал головой. Бабушка не отступала:

— Айда. Слышишь?

И он послушался. Трудно разломил колени и захромал за бабушкой. И я и Колька облегчённо вздохнули.

У нас мы всей семьёй сушили ему одежду. Он, завёрнутый в ватное одеяло, сидел на лавке и курил. Синий горький дымок от самокрутки ел ему глаза, и они густо слезились. Потом дымок плыл к потолку и застывал в тишине. Мать кончила стирку и вышла развешивать бельё под навес во дворе. В заднее окно её было видно. И было видно на верёвке бледное и мёртвое в безветрии бельё. Мать смотрела на него сожалеючи и словно хотела на завешанную верёвку дыхнуть — оживить, но своим дыханием она не могла отогреть даже озябшие руки. Задумчивая, она вернулась в дом и боялась взглянуть в глаза солдату, точно виновата — ведь ничем не поможешь в этакой беде.

Уже когда зажгли лампу, пришёл дядя Лёша Лялякин и начал звать усатого солдата к себе. Но тот отмахнулся:

— Что же я буду ходить. Пережду ночь под этой крышей.

Тогда дядя Лёша ушёл и вернулся уже с бутылкой водки. И попросил у моей матери:

— Разреши, Мария, мы подлечимся.

— Дело ваше, — отозвалась мать, собираясь на смену. И, уже уходя, напомнила:

— Только не курите часто. Дети тут.

Дядя Лёша и усатый солдат сидели за столом и пили водку, не закусывая. Перед ними лежали на блюде остывшая картошка и солёные огурцы. А напротив за столом сидела бабушка и чего-то выжидала. Грач остался ночевать у нас, но мы не спали, глазели из тёмного угла на стол, и на мужчин, и на согнутую, как коромысло, спину бабушки. Тень от неё, что дорожка, протянулась по полу к нам.

Мужчины быстро захмелели. Дядя Лёша трогал рукой незнакомца за тёплое плечо со сгорбленным на гимнастёрке погоном и трескучим голосом тянул:

— Не грусти, брат, бабу ты найдёшь себе не хуже. А сынишку вот жаль! — Спохватившись, дядя Лёша поправил смысл этой фразы. — Вырастет он. Как и мои. — И вздохнул: — У меня положенье — не слаще.

Рыжий солдат смотрел в тёмный угол, где находились мы. А бабушка несмело и неуместно спрашивала о своём:

— Ты там, на войне, сынок, не видел Петю мово? Или Саньку? По фамилии они Романовы. (Девичья фамилия моей матери тоже была Романова).

Но рыжий солдат не отвечал, будто не слышал бабушку. Он вглядывался в нас. И, допив остаток водки в стакане, попросил:

— Сбегайте, малыши. Может, придёт сюда мой Лёня…

Но Лёнька отказался идти к отцу. Вместо него пришёл к нам в дом Лёнькин отчим — толстый, рыхлый, с белёсыми, как у свиньи, глазами. Он тоже сел за стол, на краешек скамейки и выдохнул, отыскав глазами приезжего:

— Прости, товарищ. Боится тебя Глаша, потому и сынишку не пускает.

И, как бы оправдывая себя и Лёнькину мать, пояснил:

— Она же похоронную на тебя получила. Вот.

Он протянул усатому солдату жёсткую бумажку с печатью и со страшной записью. Тот читал её, эту бумажку, и крепился, чтобы не заплакать. Потом положил зачем-то к себе в карман: может, на память. И сказал Лёнькиному отчиму:

— Ух-хади.

Ночью, накинув сырую шинель на плечи, солдат всё-таки ушёл от нас к дяде Лёше. Вместе им, двум обездоленным, было сподручнее коротать ночь. А утром Лялякин проводил Лёнькиного отца на автобусную остановку.

Право быть пионером

Через неделю в школе нас принимали в пионеры. Мы в четвёртом классе не все имели на это право — только те, кому исполнилось одиннадцать лет. И только те, кто из этих одиннадцатилетних учился на «хорошо» и «отлично».

Мы все трое: и я, и Грач, и Лёнька начали учебный год удачно и потому попали в число первого в нашем классе отряда. Он состоял из восьми кандидатов.

Матерей наших попросили сшить мальчишкам белые рубахи, а девчонкам — белые кофточки. И раздобыть красные галстуки, желательно из сатина. Приём в пионеры назначили на субботу, после занятий.

А ещё в среду на этой неделе Колька Грач что-то замыслил. Идя со мной в школу, он был какой-то молчаливый, а цыганские глаза его горели.

— Что с тобой, Колька? — настойчиво спрашивал я.

Он пыхтел, словно вёз тележку «Му-2» с грузом, однако не разговаривал.

— Ну и ладно, дуйся, — ворчал я. И даже на него обиделся. Не любил, когда важничают.

А вытоптанная залысина тропинки привела нас к школе. Вот и последний подъём на бугор — шипят на ветру русские багряные клёны, что по бокам, сыплются с них, как звёздочки, мёртвые листья. Осень. Даже воробьи собрались в стаи, хотя им никуда не улетать: они верны своему краю. Но мы, мальчишки, почему-то их не любим. Нам больше по душе птицы, которые отступают перед зимой. А воробьи надоели — всегда на глазах.

Слава Рагутенко был в оккупации и рассказывал, что воробьи не отступили и перед войной, разделив с людьми тяжкую участь.

Возле ворот школы посаженные вдоль тропинки клёны кончились. Старое кирпичное здание заметно просело в грунт. И переднее крыльцо с двумя круглыми колоннами просело. Полукруглый навес над ними похож был на отвисший козырёк. А по бокам от крыльца — в полстены портреты, написанные заводским художником: с одной стороны — Ленин, с другой — Сталин. Оба в рост.

Ленин простой, улыбающийся, в скомканной кепке и с бородкой клином. Одну руку он держит в кармане, а другую протянул нам навстречу. Мы, школьники, любили Ленина: он какой-то свой, будто родной дедушка. Колька Грач остановился около его портрета и задумчиво выдохнул:

— Неужели Лёньку примут в пионеры?!

Я невольно вздрогнул, потому что думал об этом же.

На уроке Колька вдруг заявил нашей учительнице Ирине Павловне, что если это будет, то есть примут Лёньку вместе со всеми в пионеры, тогда он, Грачёв, не согласен быть пионером.

— Почему ты решил так? — удивилась и даже испугалась Ирина Павловна: подобного случая в школе ещё не было.

— Потому, — ответил твёрдо Колька, — что он отца своего, фронтовика, испугался обнять. Даже руки ему не подал, а прятался, как дезертир.

Класс одобрительно загудел.

— Правильно! Грачёв прав.

— Ну-ка потише! — попросила Ирина Павловна.

Лёнька, красный, как после бани, ёрзал за партой. Старался, подобно черепахе, втянуть рыжую голову между пухлых плеч.

Ирина Павловна тоже расстроилась. Она уже кое-что знала об этой встрече Лёньки с отцом. Однако не рискнула в этом деле разбираться сама.

— Я директору о вашем заявлении скажу, — пообещала она.

Директор Валентин Иванович и Лёнькин отчим были большие друзья, и это в школе никто не считал секретом. Они не однажды вместе ездили на рыбалку на служебной полуторке Лёнькиного отчима. Ловили на Волге сомов и стерлядок, затем варили во дворе у Коновых-Сомовых уху. И если Лёнькин отчим бывал в командировке, то привозил Валентину Ивановичу какую-нибудь дефицитную вещичку. И на большие праздники Лёнькины родители приглашали директора и его молоденькую жену к себе в дом. Короче, давно и хорошо ладили. И потому Валентин Иванович был крайне возмущён Колькиным поведением. И, придя в класс, стыдил его.

— Некрасиво, Грачёв. Некрасиво, — повторял он. — Поступок не ученический. Не пионерский. Ты подумай, чего ты изобрёл. Ведь это глупость!

После он начал допытываться, кто Кольку на это дело подстрекнул. И в итоге, встретившись с угрюмым и молчаливым взглядом Грача, сказал: в пионеры Кольку не принимать. Такие не нужны отряду. А Лёньку обещал принять. Тогда и я, не отдавая себе отчёта, вскочил и тоже отказался от приёма в пионеры. И Слава Рагутенко, с которым мы сидели за одной партой. И что удивительно, отказались от приёма и девчонки из соседнего четвёртого «А» класса, узнав про это — Грачево и наше — требование. Мы все в один голос твердили:

— Принимайте тогда в пионеры одного Лёньку за его заслуги. А мы с ним не хотим. Не желаем.