Как росли мальчишки — страница 25 из 34

И мы не понимали, жалеет он Вальку или нет. Впрочем, ей в какой-то степени повезло. Как утром выяснилось, удар пришёлся черенком топора по лицу, и то плашмя. Грузная же головка его запуталась в шали и рассекла её — топор был острым.

И Колькину мать беда обошла — могло быть хуже. В неё также кинули топором, и он угодил ей обухом по рукам. Они опухли и посинели, но переломов не оказалось.

Оба топора и пилу, оставленные около поваленных лип, нашли утром. Нашли и тяжёлый самодельный лом — и всё это как вещественные доказательства преступления в лесу отнесли Максимычу. О событии в лесу и номере машины сообщили также леснику Портянкину.

— Никуды они теперь не денутся, — уверенно заявил тот. И грозился: — Уж я им покажу кузькину мать.

В тот же день он поехал в гараж автоколонны, чтобы разыскать шофёра этой самой «КР-62-18». Вернулся поздно пьяненький. Встречным на нашей Овражной улице хвастался:

— Разузнал всё.

И опять грозился:

— Уж я им задам!

Назавтра Портянкин опять ездил, то ли в гараж, то ли к преступникам — и опять вернулся пьяненьким. Только ни о чём уж не хвастался. И не грозился. Ковылял по улице тихо. Все в посёлке знали, что за тип Портянкин, и эти его пьянки показались подозрительными. Озлобленная, с перебинтованными руками Колькина мать и вернувшаяся утром с дежурства тётя Настя Ларина, не на шутку обеспокоенная головными болями у Вальки, заявились в отделение к Максимычу и новому районному Колосову.

— Надо искать гадов… Христом-богом просим!

Те вынуждены были заняться происшествием немедленно.

Максимыч также поехал в гараж. Там ему сказали, что в ночь на такое-то число братья шофёры Козины действительно брали машину для перевозки якобы купленного на корню у лесника Портянкина леса, но вернулись порожняком.



— Что за чертовщина! — возмутился Максимыч. — Разве купленный лес вывозят ночью? Да и кто продаёт его на корню?!

— Так распорядился лесник.

Начальник гаража, рыхлый дядька — щетина на щеках, как на сосне, пожал плечами. Больше ничего не знал.

Тогда Максимыч поехал по адресу к братьям Козиным и на месте всё понял. Трое рослых мужиков рубили прямо на улице, около своего участка, сруб. Строевой ровный лес им был нужен. Поздоровавшись, Максимыч спросил:

— Это вы все — Козины? Братья?

Рослые мужики, видя милиционера в форме, не на шутку струхнули. И один вдруг запротестовал:

— Нет, нет. Я Ведерников. Я только нанятой. Помогаю им.

— И за лесом по ночам ездить тоже помогаешь?

Ведерников не ответил. Только пожал сутулыми плечами и покосился на братьев. Те сразу ощетинились.

— На пушку берёшь, гражданин милиционер. Ночью мы спим.

— И на душе у вас покойно?

— Конечно.

Один из Козиных выступил вперёд. Подпёр кулаками с боков вислое брюхо. Широкое лицо его с прищуренными бурыми глазками смотрело добродушно. «Медведем бы ему родиться, а он человек», — невольно подумал Максимыч. И в сердцах выпалил:

— А может, вы двоих людей убили.

— Э-э, не убили мы их, — усмехнулся Козин.

И другой из-за его сажённой спины подтвердил:

— Абашлось…

И вдруг Максимыч догадался: Портянкин уже побывал тут. И обо всём рассказал. И вдосталь попил с братьями водочки.

Горячая мысль ударила Максимыча, и он зашагал от сруба прочь, разгорячённый, как ухват в печке. Решил прямиком ехать к Портянкину. Длинный Ведерников, ссутулясь, бежал следом, беспокойно расспрашивая:

— А как же лесник? Не утряс дела? Он же обещал. Может, взятки мало — ещё наскребём, гражданин милиционер. У меня же дети — целый табун.

«Поздно о детях вспомнил, — сердито думал Максимыч. — Когда в девчушку топором кидал, не помнил».

Однако он промолчал. Не любил обидеть даже словом. Но и простить не мог. Портянкина он разыскал в посёлке. Тот откликнулся ласково:

— Привет Максимычу! Другу.

— Эко, друг! Ты, бесстыжая харя! — сразу же накинулся он на хозяина леса. — Кто тебе дал право липами торговать? Что они, твои? И преступников укрываешь! Взятки небось карман не трут?

— Ну уж зря, Максимыч, — притворно обиделся Портянкин. — Расписочек у них за взятки никаких. А значит всё — брехня. Лес же они воровали. Да и акт я на этих Козиных уже отослал. И Ведерникова к ним присовокупил. Пущай судят их, мерзавцев.

И действительно: через два месяца Козиных и Ведерникова судили. Суд был открытый, в нашем поселковом клубе. Преступники получили по заслугам и поровну — по семь лет. А Портянкин уже в который раз вылез из воды сухим. Как гусь. И его даже хвалили за своевременно высланный акт и за помощь следствию — точно так же, как хвалили когда-то за Жорку. Правда, на этот раз обошли премией.

Дед Матвей Ильич

Я не помню, где и когда, но однажды Лёнькина мать сказала:

— Все не боги, и потому каждый живёт для себя. А на весь белый свет не угодишь.

Но я вспомнил тогда нашего пасечника деда Матвея Бурятова, которого даже после смерти уважал весь посёлок, и в душе не согласен был с Лёнькиной матерью.

Неправильно судит она о людском добре. И чтобы меня лучше поняли, расскажу о Матвее Ильиче.

Жил он бобылём в лесу, позади нашего посёлка. Зимой избушка его виднелась за голыми деревьями, а летом словно терялась в зелени. Вообще-то до неё было недалеко. И вела туда вытоптанная годами дорожка. И все знали её. Потому что ходили просить мёд. В ту пору он был как лекарство.

Дед с виду строгий, неразговорчивый, отличался каким-то постоянством и мёду почти не продавал: ни до войны, ни в войну, ни после неё. Он распределял его между многодетными вдовами и поддерживал больных и тех, кто после ранений.

Например, нас трое у моей матери — нам полагалось три кило. Грачёвым тоже три кило, Павлухе Долговязому — кило, дяде Лёше Лялякину — кило и так всем понемножку. Конечно, и люди не оставались в долгу, и деда снабжали кто картошкой, кто крупой. Или помогали заготовить дров и сена. И ещё его очень уважали и даже за глаза звали не просто дед Матвей, а Матвей Ильич.

Пытались и другие разводить в наших краях пчёл, но почему-то не получалось: пчёлы или дохли, или покидали улей. А у Матвея Ильича были какие-то особенные пчёлы — живучие. И ульи — долблёные колоды.

Когда летом он дважды качал мёд, то приглашал нашу тройку помогать. И мы день-деньской, на сменку — то я, то Лёнька, то Грач крутили ручку барабана. А потом ели прямо из рамок сотовый мёд, глотая его вместе с воском, и всем хвалились, что это полезно. Над нами кружились пчёлы, лезли чуть ли не в рот, но не жалили. Помню, припорол в гости Портянкин — тоже хотел отведать мёда, но пчёлы накинулись на него — и как бежал он от них в лес, махая руками и приседая, смешно было наблюдать.

— Порублю на фиг улья! — в сердцах вопил он.

Но дед Бурятов не обращал внимания на крик, лишь объяснил нам:

— Пчёлы не любят пьяных.

Вечером он наливал нам за работу по литровой банке мёду и ставил условие, чтобы потом мы эти банки вернули, так как насчёт посуды у него было туго. Выкачанный мёд распределял на три части: людям, про запас и на налог с пасеки. Дед Бурятов платил солидный налог, но это его не обижало, так как он был твёрдо уверен, что этот мёд — фронту.

Ещё Матвей Ильич держал коз, которых пасла на опушке его огромная собака, лохмато-рыжая и непонятно какой породы. Однажды зимою она загрызла волка, и поселковые стали брать от неё щенков; только щенки совсем не походили на мать — и рост не тот, и ум короче. Собаку дед звал Ведьмой и никогда не привязывал на цепь. Да она почти никогда и никого не кусала. Но о ней все знали и побаивались.

На зиму дед перетаскивал ульи в омшаник, складывал в три яруса. Это была нелёгкая работа, потому что каждая осенняя колода весила до восьмидесяти килограммов. И дед распределял её на неделю.

Встанет утром, походит по двору, разомнёт косточки и внесёт один улей. В обед — ещё один. Вечером ещё. И к восьмому дню все двадцать одна колода в омшанике.

Потом дед так же планомерно начинал свозить на Му-2 с лесных стожков сено, которое заготовил летом, и укладывал его под навес. Когда ему кто-нибудь из поселковых сожалеючи говорил, что, мол, скучно и хлопотно тебе одному и отдыхать некогда, Матвей Ильич, он коротко отвечал:

— Во-первых, труд, как хлеб, не приедается. А во-вторых, когда не мешают — лучше.

Людскую помощь дед принимал скрепя сердце и недовольно ворчал:

— Что я, немощный, что ли? Слава богу, сам всё могу, да и совестно, когда на тебя батрачат.

Дядя Лёша Лялякин его как-то попрекнул:

— О себе лишь думаешь, Матвей Ильич. А ведь у людей тоже совесть имеется. Они за твой благодатный мёд хоть малостью тебе заплатят. Хоть чем могут.

— Мёд не мой. Пчёл благодарить надо, — улыбался он.

Два раза в неделю, оставив Ведьму сторожить дом, Матвей Ильич приходил в посёлок, в магазин. Шагал по улице, крупный и весь заросший седыми бровями и бородой. Зимой носил обычно козлиную шубу, летом — белую рубаху навыпуск, подпоясанную бечёвкой. А на руке неизменно висела корзинка для хлебушка, и опирался рядом в землю посошок, словно третья нога.

Дед был очень сильный, чему я сам свидетель. Однажды забодал его илюшкинский бычок-двухлетка, свалил прямо на пыльную улицу и истоптал корзинку. Тогда Матвей Ильич осерчал. Замахнувшись, он стукнул бычка между рогов кулаком — и убил насмерть. Мужики нашенские смеялись и приговаривали:

— Вот так дед — семьдесят лет. На нём пахать можно.

Может, в ту пору как раз его сглазили.

Впрочем, Матвей Ильич был, наверное, старше: уж слишком глубокие морщины на лице и некогда синие глаза выцвели. Наша учительница Ирина Павловна, когда впервые увидела его, долго стояла на дороге и смотрела, как заворожённая, вслед.



— Ой, как здорово он похож на Льва Толстого, ну чисто репинский портрет! — сказала она.

В грамоте, однако, дед Бурятов был далеко не Толстой, но писать и читать умел. У него была сберкнижка, а иногда он захаживал на почту и посылал письма или телеграмму куму Ивану в Астрахань. Но чаще они обменивались просто посылками, и у Матвея Ильича всегда имелась копчёная осетрина, или икра, или душистые связки сушёной воблы.