Нам всегда было жаль козу, и мы ослабляли ей ременный ошейник. Догадливая Розка сразу же вынимала из него голову и начинала гоняться за нами.
Неблагодарная… Она один раз так поддела меня рогами, что кожа на животе лопнула. Вот что значит неразумное животное. И чем платит за свободу… Одним словом, бестолочь.
Хитрая Лёнькина мать тоже умудрилась нас привязать на пустыре, что за посёлком. Она расщедрилась и купила футбольный мяч: настоящий, кожаный и с резиновой камерой. Мы надували камеру поочерёдно через сосочек, потом натуго завязывали, зашнуровывали покрышку и шли на пустырь. Моя мать сказала:
— Всё, теперь обувки не напасёшься.
Но мы и босиком могли гонять футбол день-деньской и не уставали… Разве что под ложечкой иногда заколет — но это редко.
Плотник дядя Лёша Лялякин смастерил нам из осиновых жердей ворота, мы разметили поле. И даже болельщик у нас был за воротами — Розка.
Когда мы, забив гол, сильно орали, она тоже блеяла. И белёсые глаза её были испуганными. Она, наверное, думала, что где-то пожар или ещё что и потому так орут.
В эту весну на наш стадион пришла беда. Захотелось бабке Илюшихе посадить тут картошку. Захотелось — и всё.
Поселковые упрашивали её не трогать детского местечка. Тем более что вокруг земли сколько хочешь. Но бабка Илюшиха, что коза Розка — бесполезно ей что-то доказывать.
— Пустырёчек здесь ровненький, в самый раз для пахоты, — рассуждала она, — а дети обойдутся и без хвутболу, и без крику. И так вон с энтой игрой животную мою дурой сделали. И молока с неё теперь никакого.
— Зря только галоши ей в прошлом году вернули, — ворчал Лёнька. — Может быть, и правда простудилась бы. А то всю осень форсила в обрезках, и ничего.
Мы были вполне согласны с ним. И грустно смотрели, как зять бабки Илюшихи, лесник Портянкин вспахивает на серой худой Марке наше поле.
Впрочем, бабка Илюшиха не такая уж жадная. Оставила она нам, на своё горе, половину стадиона.
Играли мы теперь в одни ворота. Есть где такая игра или нет, но мы приспособились. И так же было две команды: в одной капитаном Грач, в другой — я.
А Лёнька — вратарь, у него для этого данные: он великий лодырь и не любит бегать за мячом. И звали мы его Антон Кандидов. Чтобы он старался, а не халтурил. Надо отдать должное — Лёнька не жалел себя на броски и, принимая мяч, падал, даже когда не нужно. Короче, всамделишный вратарь. И в перчатках.
Позади Лёньки ощетинилась колючей проволокой изгородь — за ней зелёная картофельная ботва. Иногда мяч улетал туда — в аут. Кто-нибудь самый проворный подныривал под проволоку и вбрасывал его в игру. Всё по правилам.
Бабка Илюшиха сначала пустила слух, что мы топчем картошку, потом говорила, что роем. И начала нести дежурство позади своей изгороди.
Худая и длинная, она могла часами наблюдать нашу игру и была неустанной и чем-то напоминала огородное чучело — недвижимая, как вкопанная. В одной руке у неё была берёзовая палка, в другой — топор.
Кто-то из мальчишек в Колькиной команде пошутил: теперь у нас два болельщика.
Но играли мы отныне осторожно. И если мяч всё-таки улетал в аут, то обеими командами бросались в нападение на колючую проволоку и спасали футбол. Бабка Илюшиха всё время запаздывала к мячу, так как была старой и тяжеловатой на бегу. Но зато она умеючи лупила нас берёзовой палкой, норовя попасть по ушам, — эдак больнее. И мы побаивались её не на шутку.
А топор в её руке был предназначен «хвутболу», который уж очень хотелось ей изрубить, даже грозилась:
— Доберусь до ево, потешусь!
Однажды нам здорово помог дядя Лёша. Он пьяный возвращался домой мимо бабкиной изгороди и выделывал ногами такие восьмёрки, и пел такую грустную песенку, что нам стало жаль его.
Мы маленькие, но знали, что дядя Лёша — инвалид войны. И жена не живёт с ним — уехала куда-то с детьми, а он с горя пьёт.
Вообще-то он не похож на несчастного, и добрый дядька, и любит нас, ребятишек. И частенько угощает пилёным сахаром. Нас всегда мучил вопрос, откуда он этот сахар берёт и куда прячет. И нельзя ли у него этот сахар стянуть. Ведь он взрослым ни к чему и, пожалуй, баловство. Да и для зубов вредный.
Сегодня дядя Лёша появился у изгороди так кстати. Мяч, летевший прямо в руки бабке Илюшихе, угодил ему в затылок. И отскочил… Дядя Лёша от неожиданности упал. Когда он поднял голову, то увидел за колючей изгородью бабку Илюшиху.
— Ты за что меня стукнула, ведьма? — спросил он.
— Что ты, бог с тобой… — испугалась бабка Илюшиха. — Энто вон ребячий хвутбол тебя хватил, а я ни при чём…
Но дядя Лёша не поверил ей.
— Брось сейчас же дурацкую палку! — громко сказал он и пошёл грудью на колючую изгородь.
Пьяному что, пьяному не больно, и потому осиновые колышки жалобно затрещали и начали крениться. Колючая проволока натянулась как струна.
— Не шали, не шали, Ляксей! — завопила бабка Илюшиха, отступая в глубь огорода. — Ой-ой, караул, помогите, миряне!
Мы помирали со смеху. Конечно, понимали, что дядя Лёша Лялякин не прав, но были рады почему-то. Уж очень невзлюбили бабку. И даже кричали:
— Давай ломай ей изгородь. Рви колючую проволоку! Так её…
Колышки некоторые уже стали ложиться, а Илюшиха спаслась бегством. Мы кричали вдогонку, праздновали победу — Лёнька кидал вверх фуражку, делал салют. А дядя Лёша ещё долго воевал на бабкином огороде, пока не устал.
Наутро он, весь исцарапанный и опухший, заделывал проломы, а бабка Илюшиха поднесла ему на похмелье свекловичного самогону. Между ними опять был мир. Да и мы начали забывать эту историю.
А через две недели бабка Илюшиха наловчилась так, что опередила нас всех и схватила запылённый мяч.
Мы с жалостью и болью смотрели, как она несёт его к себе домой, как кладёт на плаху — здоровенный пень у двора — и замахивается топором. Лёнька даже плакал.
Но опыта рубить мячи у бабки, видно, не было, и топор неумолимо отскочил и ударил её обухом в лоб. Она упала и не вставала. Мы подбежали к ней, испуганно смотрели, как она подёргивает ногами, и думали: всё — самоубилась. А кто-то сказал, что нас будут теперь судить и всех больше дадут тюрьмы Лёньке, так как его мяч. А нам, остальным, — поменьше.
Только тюрьма никого не устраивала. И потому, когда пришёл милиционер Максимыч и приехала «скорая помощь», мы все попрятались.
Дело кончилось тем, что бабка выжила и опять пришла дежурить на свой огород. Только никто уже не играл в футбол на куцем стадионе. На пустыре разрослась лебеда. И из её зелени торчала одинокая рогатая голова Розки, да позванивала её цепь.
Бабка Илюшиха, конечно, была довольна этой картиной — добилась своего. Но даже белёсые глаза козы скучали, она о чём-то думала и не ела траву.
Чёрный петух и красный петух
К зиме сорок четвёртого года уже не только взрослым, но и нам, мальчишкам, стало ясно, что фашистам конец. Да и пленные немцы, которых приводили строить новые бараки на посёлке и которых бегали мы смотреть, во всеуслышание кричали:
— Гитлер капут! Война капут!
А всего два года назад люди в посёлке ходили грустные. И радио от Совинформбюро ничего весёлого не сообщало. Обычно после таких сообщений всех больше ударялся в панику лесник Портянкин и ходил-трезвонил:
— Опять наши город сдали… Уже который…
И, угрожая, напоминал:
— Силён Гитлер. Силён!
— А наши его всё равно побьют, — упрямо отозвалась моя мать. И точно ища поддержки, оглядела толпившихся под столбом с репродуктором нескольких женщин. Но лица у тех были суровы, молчаливы. И землисто-серые, как сама наша прозябшая в первой пороше улица. Многие из этих женщин уже были вдовами и хранили в сундуках жёсткие похоронные листки.
Портянкин остановился, чтобы закурить, и заспорил с моей матерью.
— Што ты мелешь попусту? Откуда тебе знать заране?
Мать твердила своё:
— Знаю.
— Докажи!
— Докажу!
И она сцепилась с лесником непримиримым долгим взглядом. Обступившие их женщины тоже кололи Портянкина злыми прищуренными глазами. И он на всякий случай отступил на три шага, выскользнул из их круга.
— Эко и чудная, — сказал он, не спуская с матери сереньких глаз. — Ну как же ты докажешь?
— Очень просто.
— Не верю!
Мать вспылила:
— Приноси в ту субботу своего чёрного петуха, и мой красный побьёт его.
Был вторник, и до той субботы в запасе одиннадцать дней, но Портянкин всё равно удивился:
— Эко!.. Твой-то красный — и побьёт. Да ни в жисть! Он же у тебя от голоду еле ходит. Курей топтать силы нет.
Лесничий захихикал.
— Побьёт! — упрямо повторила мать.
Кто-то из женщин решил:
— Так и загадаем.
На этом они разошлись. Портянкин, удаляясь, чесал в затылке свалявшиеся под шапкой волосы. И всё покачивал маленькой головой. Мать, вернувшись домой, долго сидела на лавке — о чём-то думала. Потом, никому не говоря ни слова, взяла деньги и укатила в город.
Наши четыре курицы и петух ели только мятую мелкую картошку, предварительно распаренную в печи, и были слабы — ходили по двору вяло, поносили. А гребешки у них чуть алели. И мороз им их прихватывал.
Лишь перо у нашего петуха было красивое — светло-бордовое с рябью, и жёлтые ноги когтистые, хотя и худые. По утрам он любил петь, но не хлопал перед этим, как летом, крыльями — холодно. Да и не тянул долго — корма жидкие, и тех не вволю. Мать толкла распаренную картошку только по утрам и вечерам. И понемногу. Растягивала её на всю зиму.
Куры торопились её клевать — тёпленькую, парящую, вроде грелись.
И вот мать решила подкормить их, особенно петуха, а для этого нужно было раздобыть на рынке зерно и на мясокомбинате мёрзлой крови.
У Портянкина был петух откормленный, жрал зерно и тёплый конский навоз. А с виду чем-то походил на тетерева: низенький почти без гребешка и с чёлкой. Но грудастый, с широко поставленными ногами и с всегда налитым кровью злобным глазом.