А тем временем к нашему дому подъехал самосвал и кран, похожий на жирафа. Осторожно опустился тяжелый крюк – перевернутый знак вопроса, – подхватил стальные стропы, которыми был перевязан автомобиль. Стрелы потянулись, что-то хрустнуло, звякнуло внутри, и «Иван-виллис» медленно поднялся над пожелтевшими кустами и полетел над землей.
Дядя Аполлон бегал внизу и, задрав голову, что-то кричал крановщику. Он был так встревожен, что не замечал знакомых, а когда «Иван-виллис» поплыл по воздуху, фронтовой шофер затаил дыхание и все боялся, как бы автомобиль не упал. Тогда уже не соберешь косточек!
Когда же старая машина в свободном полете, описав дугу, опустилась в кузове самосвала, дядя Аполлон занял свое место за рулем.
Стоял ясный, солнечный день. По городу медленно ехал самосвал и вез в кузове фронтовой автомобиль. А казалось, «Иван-виллис» двигается своим ходом, просто он неожиданно вырос и стал вровень со вторым этажом.
Когда он проезжал мимо белого дома с зеленой крышей, в открытом окне стоял Командир, двумя руками напряженно опираясь на палку. Сизые волосы неровно спадали на лоб, а глаза блестели, словно в них накапливались слезы. И складки у рта стали глубже. Из последних сил он поднялся на больные ноги, чтобы принять последний парад.
А дядя Аполлон сидел в кабине своего «Ивана-виллиса» и внимательно смотрел на дорогу. Его большие руки тяжело лежали на тонкой баранке руля.
…Я недолюбливаю вокзалы, словно они единственные виновники всех расставаний. А как часто на их мокрых, продувных платформах люди расстаются навсегда.
Дядя Аполлон уезжал из нашего города на другой день после того, как решилась судьба «Ивана-виллиса». Мы вдвоем тащили до вокзала его старый, потертый чемодан. Чемодан был полупустой и, когда мы надавливали на него с двух сторон, тяжело вздыхал, как кузнечный мех.
– Был бы у нас «Иван-виллис», не пришлось бы тащиться через весь город, – временами ворчал дядя Аполлон.
Обидно было ему: приехал на собственной машине, а уезжал на поезде.
На вокзале к нам присоединился Командир. Так мы и стояли втроем, молча поджидая поезд.
И надо же было такому случиться – на платформе вокзала вдруг появился наш управдом. Я узнал его по волчьей походке и подумал, что он забрел сюда случайно, но Пиксида шагал прямо к нам.
– Здравствуйте! – произнес он глухим голосом.
– Здравствуй, – ответил сухо Командир.
– Это наш управдом, – пояснил я, чтобы сгладить неловкость от неожиданной встречи.
– Интендант? – спросил Командир.
– Никак нет, – возразил Пушкевич, – санинструктор штурмового батальона.
Управдом – санинструктор? От удивления у меня округлились глаза, а дядя Аполлон приоткрыл рот.
– Ишь ты! – воскликнул Командир. – И живой?
– Живой, товарищ майор, – доложил он и поднял голову.
Я впервые увидел его глаза – маленькие, темные, йодистого цвета.
– Я, собственно, к вам, товарищ майор, – продолжал управдом. – Слышал, у вас с ногами не ладится?
– Ну?! – Командир сдвинул на затылок фуражку и вызывающе посмотрел на Пушкевича.
– Могу попытаться вылечить.
– Ты спятил, санинструктор! Да меня три профессора, три светила… – воскликнул Командир и неожиданно замолчал, так и не договорив про трех светил, которые пытались его вылечить. В нем, в старом солдате, вдруг проснулась далекая безграничная вера в могущество фронтового эскулапа, который спас стольких раненых, обреченных, что ему любой недуг теперь по плечу. И в сердце Командира бывший санинструктор штурмового батальона затмил всех профессоров. – А что ты думаешь, – сказал он, повернувшись к дяде Аполлону, – надо попробовать.
– Разумно, – пробормотал дядя Аполлон, все еще находясь под впечатлением неожиданного открытия.
– Я троих человек на ноги поставил. – Бывший санинструктор опустил глаза. – У меня есть дедовский рецепт. Сперва на себе испробовал. Потом на людях. Вы мне адресок оставьте, зайду погляжу ваши ноги.
И, наспех записав адрес, он зашагал прочь, не желая мешать расставанию близких людей. И долго еще его сутулая спина раскачивалась на перроне.
– Вот тебе и Пиксида! – тихо сказал дядя Аполлон, глядя вслед уходящему управдому. – Может быть, и вылечит.
Подошел поезд. Прогремели и остановились вагоны.
– Ну, прощай, Голуб! – сказал Командир. – Когда еще увидимся!
– Увидимся… если не возражаете. Жизнь, как земля, круглая. Рано или поздно повернется лицом к человеку, – успокоил его дядя Аполлон.
Они обнялись и долго не выпускали друг друга из крепких прощальных объятий.
Потом дядя Аполлон потрепал меня по плечу и то ли в шутку, то ли всерьез сказал:
– Остаешься за меня, Валера!
Подхватил чемодан и поставил свою огромную ногу на подножку вагона.
Поезд тронулся, поплыл вдоль перрона. А дядя Аполлон стоял в дверях боком, потому что проем был тесен ему. Чемодан, как верный пес, прижался к его ноге. Глаза бывшего старшины неотрывно смотрели на нас. А остатки бурых, вьющихся волос венком лежали на большой, тяжелой голове.
И на груди его сияла медаль за город Будапешт.
«Подкидыш»
Куда пропал этот старый трамвай?
Все его товарищи давно вернулись в трамвайный парк и преспокойно спят. Они зажмурили фонари. Включили тормоза. Не ворочаются. Не звенят во сне. А этот…
Где он сейчас? Для него не существует порядка, и расписание его тоже не касается. Какой-то «дикий» трамвай! Очень похож на своего вагоновожатого. Оба старика стоят друг друга.
Третьего дня ночью в степи поднялся буран. Он засыпал рельсы, и старому трамваю так и не удалось пробиться в город. Ночевал в степи. Его всего завалило снегом. Утром с трудом откопали. Вагоновожатый чуть не замерз. А сегодня их снова нет.
Два часа ночи, а их нет. Пропали без вести. Позавчерашний буран ничему их не научил…
Так рассуждал диспетчер трамвайного парка, поглядывая на часы и прислушиваясь, не возвращается ли на ночлег самый беспокойный жилец трамвайного парка.
А трамвай тревожно бьет в свой маленький медный набат. Гудит ветер. Огромным чертовым колесом, не разбирая дороги, катится метель.
Трамвай идет по степи. Кажется, он обиделся на город, взбунтовался и пошел куда глаза глядят. Вокруг ни домов, ни перекрестков, ни улиц, ни площадей. Только сугробы. Рельсов не видно. Их закидало снегом. Провода растаяли во тьме. Так и получается: пошел без рельсов и проводов.
Действительно «дикий» трамвай. С головы до ног завален снегом. Крыша, подножки, окна – все в белых клочьях. При свете редких фонарей он похож на старуху с седыми взлохмаченными космами. А в голове торчит большая шпилька.
Хлопья снега совсем закрыли переднее стекло. Оно стало молочным, и сквозь него видны только силуэты покачивающихся на ветру фонарей. Но вагоновожатый не замечает ни молочного стекла, ни фонарей. И хотя он прямо сидит на своей круглой вращающейся табуретке и держит левую руку на рукоятке контроллера, глаза его закрыты.
Сперва вожатому казалось, что снежинки залепляют не стекло, а его глаза, и он долго тер глаза квадратной рукавицей и моргал, чтобы задержать снежинки и чтобы глаза были открытыми. Но они, помимо его воли, становились все уже и уже и наконец превратились в две щелочки. Старый вагоновожатый уронил голову на плечо и уснул.
Трамвай почувствовал, что никто его не поторапливает на подъеме и никто не придерживает его бег на поворотах. Он насторожился.
Трамвай никогда в жизни не видел, чтобы его вагоновожатый спал на ходу, и решил немедленно растолкать его, но в последнюю минуту пожалел. Пусть поспит. Пусть отдохнет немного.
И трамвай покатил самостоятельно.
Может быть, получив полную свободу, он махнул из города в степь? Нет. Два рельса, скрытые снегом, соединяют окраину большого города с двухэтажным рабочим поселком, который еще до войны вырос в степи. Много лет трамвай, как челнок, снует по степи. Взад-вперед. От заставы к Соцгородку. От одной конечной остановки до другой конечной остановки. С утра до поздней ночи он в пути, словно внутри у него не обычный мотор, а вечный двигатель.
Люди называют его ласковым словом «подкидыш», потому что он их подкидывает куда надо. А в трамвайном парке его величают «степным вагоном». Он и действительно не похож на щеголеватые городские трамваи с мягким, бесшумным ходом и самооткрывающими-ся дверями. Старый вагон весь дребезжит и трясется. В таком виде его даже неудобно пускать в город. Ну и не надо! Что хорошего в городе? На каждом шагу светофоры: только и успевай следить, каким глазом тебе подмигнули – красным или зеленым. В городе больше стоишь, чем едешь. То ли дело степь!
Дон… Дон… Дон…
Для чего трамвай бьет в набат? В такой поздний час в степи никто не перебежит ему дорогу, а шальное колесо метели все равно не откатится в сторону и не перестанет кувыркаться перед носом. Метель не слышит сигнала – она глухонемая.
Когда трамвай звонит, педаль легонько толкает большой стоптанный валенок спящего вагоновожатого. А когда прибавляет ходу – ручка контроллера бережно передвигает руку в квадратной рукавице. И кажется, трамвай управляет вагоновожатым.
Трамвай идет не спеша. Он развез всех пассажиров и теперь возвращается домой.
Трамвай железный, но за многие годы службы и дружбы вагоновожатый поделился с ним своей любовью к людям и своим пониманием жизни. И трамвайное железо потеплело.
Сейчас в трамвае нет пассажиров. Минут десять назад они сошли на конечной остановке – в Соцгородке. Их было трое: мужчина средних лет, девушка и старая женщина.
Всю дорогу мужчина проспал. Трамвай покачивал спящего вожатого, а заодно убаюкал и пассажира. Внушительный пассажирский нос, торчащий из-за поднятого воротника, стал медленно опускаться. Он опускался до тех пор, пока подбородок не уперся в грудь. Мужчина ехал из гостей. Его большое расслабленное тело охотно подчинялось благоприятным обстоятельствам судьбы. Трамваю не пришлось долго раскачиваться, а колесам не пришлось долго петь свою колыбельную песню.