Как солнце дню — страница 25 из 57

— Товарища Сталина я читал. Он пишет, что человека надо выращивать, как садовник выращивает дерево. А ты Некипелова…

— Ты мне и Некипелова навесил? — ожесточенно подхватил он. — А я бдительность выше всего ставлю. Вот приведи он тогда немцев к мосту? Каюк нашему отряду. Ты за Рудольфа вступился? Так цыплят, браток, по осени считают. Капиталистическое окружение еще и не такие коники выбрасывает. Затаится такой Рудольф, своим до самых печенок прикинется, а потом нож в спину — и точка. А про эту, — с ударением произнес он, — и говорить нечего. Немецкая подстилка…

— Убью! — взревел я.

— Убей, — на его сумрачном лице появилось странное, отрешенное выражение. — Стреляй, Лешка, ты меня спас, ты меня и на тот свет имеешь право списать. А то, — он неожиданно старчески сморщился, и мне показалось, что глаза его подернулись влажным туманом, — в бою пуля не берет, и весь разговор. Как заколдованный…

И он, втянув голову в плечи, пошел к саням.

Странное впечатление произвели на меня слова Антона. Они вызывали досаду и своей незавершенностью, и тем, что он, как мне казалось, вернулся ко мне, чтобы сказать совсем не то, что сказал, чтобы оправдать свою жестокость и, может, даже в какой-то степени раскаяться.

И то, что он так и не раскаялся, и то, что оставил меня в оцеплении, чтобы я не смог сопровождать Лельку, — все это вызвало во мне желание продолжить с ним разговор начистоту. Но я обязан был подчиниться приказу, решив, что, вернувшись в отряд, не смогу промолчать, как это бывало раньше, ничем не смогу утихомирить свое возмущение.

Да, я возвращусь в сторожку, когда Лелька уже улетит. Самолет исчезнет, растворится в ночи, и вместе с ним исчезнет, может быть, навсегда Лелька.

Что ж, тем с большим сознанием своей правоты я швырну в лицо Антона беспощадные слова:

— Ты знаешь, кто ты?.. С тобой страшно жить под одной крышей! Под одним небом!

День прошел в нетерпеливом ожидании ночи. Мы проголодались, намерзлись. Одежда наша никак не подходила для наступивших холодов. О валенках приходилось только мечтать, обладатели поношенных телогреек или солдатских шинелей типа «б/у» вызывали острую зависть у тех, кто кутался в старую куртку или в кусок байкового одеяла. Все с надеждой ждали самолет: Макс обещал подкинуть нам обмундирование, взрывчатку, боеприпасы и продукты.

Время тянулось медленно. Неожиданно ко мне подошел Федор. Я обрадовался: появилась возможность поговорить, согреться крепким словом, горькой шуткой. Федор держался молодцом, он весь сиял, будто в предвидении чего-то радостного.

Со мной же своей радостью не делился. Спросив, не хочу ли я закурить, и получив отрицательный ответ, он вдруг дружеским, доверительным тоном спросил:

— Хороша небось рыжуха-то?

И не успел я очухаться от этого вопроса, не успел подумать, что ему ответить, как он зашагал дальше — весело и уверенно.

Я не мог оставаться в одиночестве и пошел к Волчанскому. Южанин, степняк, он люто ненавидел зиму и чертыхался, если кто-либо из бойцов расхваливал леса. Он не мог без дрожи смотреть, как северяне, считавшие здешние морозы детскими, умываются снегом.

Когда я подошел к Волчанскому, тот прыгал, с размаху хлопал себя по туловищу ладонями, тщетно пытаясь согреться. Завидев меня, он остановился, сконфуженно постучал одним ботинком о другой и сразу же заворчал:

— Мороз и солнце! Чудной он, этот Пушкин, ей-бо! Осень любил, зимой восторгался. Меняю двадцать зим на одно лето!

— Эх ты, мерзляк, — сказал я. — Ты бы на Федора посмотрел — орел.

— Федор для меня не пример, — продолжая подпрыгивать, ответил Волчанский. — У него грудь орлиная, а душа куриная.

«Верно!» — хотелось мне поддержать, но я промолчал. У меня в голове были Лелька, Антон, самолет, слова Федора, сказанные с явным намеком. Поняв, что у меня плохое настроение, Волчанский, ничуть не огорчившись, принялся сообщать самые последние новости. Вообще, он был неистощимым источником информации.

— Скоро укрупнимся и Антона — по шапке. Макс его, кажется, раскусил. Он ему такой разгон дал за Шмигеля! Лезет, ей-бо, напролом. И убежден, что прав. Где-то я читал: если достоинства человека проявляются не тогда, когда надо, и не там, где надо, они становятся недостатками.

— Не будем обсуждать командира, — сказал я. — Да еще за глаза.

— Да как он мог поставить тебя охранять эту выдру? — не унимался Волчанский. — Это же, ей-бо, инквизиция!

«Неужели и он все знает?» — насторожился я.

— Ты же мог ее укокошить! — продолжал Волчанский. — А она красивая, рыжая сука. Сам Макс приказал ее в штаб доставить. Она, ей-бо, птица большого полета!

— Откуда ты взял?

— А может, она по спецзаданию, а? — наседал он.

— Она служила у немцев, — сказал я. — Вот и все, что я знаю. И точка, Волчанский.

Даже такой разговор о Лельке согрел меня. Я все еще ждал избавления. Вдруг Антон пришлет за мной. Но нет, к вечеру нам привезли термос с супом, ездовой ничего не сказал, и сани тут же укатили обратно.

Около полуночи на посадочной площадке вспыхнули костры, и вскоре позади нас, над головами, послышалось негромкое, ворчливое подвывание мотора. Казалось, самолет недоволен тем, что никак не может отыскать то место, которое мы ему подготовили, и с возрастающей обидой кружится над лесом. Но это продолжалось недолго. Неожиданно моторы взревели совсем рядом, резкий гул ударил в уши, самолет пронесся над деревьями и сгинул там, внизу, где зазывно горели костры.

Сел! Значит, сани уже примчали туда Лельку, и она, наверное кутаясь в платок, стоит неподалеку от самолета, ожидая, когда наши ребята закончат разгрузку. Она смотрит в темноту, розоватые отсветы пламени, прыгая, то зажигают ее глаза, то гасят их.

Лелька, Лелька! Сколько бы ты ни вглядывалась в ребят, снующих у самолета, ты не увидишь меня среди них. Что ты сейчас думаешь, Лелька? Неужели поверишь в смутное предчувствие того, что я не пришел, чтобы легче было вытравить тебя из своего сердца? Или решила, что Антон расправился со мной, узнав о том, как я вел себя в ту памятную ночь? О чем ты сейчас думаешь, Лелька?..

Я находился примерно в полукилометре от посадочной площадки готовый в любую минуту сигнальной ракетой предупредить об опасности. Мне чудилось, будто отсюда, из хмурых голых кустов, видно все, что происходит сейчас у самолета.

Из рук в руки ребята передают тяжелые тюки, свертки, ящики. Неуклюжий, в громоздкой одежде летчик негромко разговаривает с Антоном, стараясь как можно подробнее передать ему инструкции Макса. Потом говорит Антон. О Лельке, о том, наверное, что ее нужно надежно охранять, что она… Летчик время от времени с возрастающим интересом поглядывает на Лельку, по-прежнему зябко кутающуюся в платок.

Вот она в самолете. В кабине темно и холодно, почти так же, как в лесу. Призрачно мерцают огоньки приборов напротив пилота. В костры подброшены сучья. Секунды обгоняют друг друга.

Внимание! Он уже мчится по взлетной полосе, этот неказистый «кукурузник». Снег языками белого пламени змеится из-под колес, натужно ревет мотор, стучит Лелькино сердце.

И вот уже у тех, кто стоял там, на поляне, остается лишь память о самолете, да лес неохотно гудит, стараясь приглушить свирепые звуки.

Напрасно ты смотришь в небо, Лешка, напрасно! Все равно ты ничего не увидишь!

Ни самолета, ни Лелькиных глаз…

16

Кончался ноябрь 1941 года.

Голый ствол березы возле сторожки служил нам своеобразным календарем. Каждое утро Борька делал на стволе новую зарубку.

Чем ближе эти зарубки подбирались к поперечной черте, условно обозначавшей новый месяц, тем все больше черных бед обрушивалось на наш отряд.

Сбежал Федор. Никто и предположить не мог, что он подался к немцам. Его искали в лесу, думая, что он заблудился и замерз. Но никаких сомнений не осталось после того, как Волчанский обнаружил в вещмешке Федора записку:

«Немец уже в Москве. Не поминайте лихом».

Антон ходил подавленный, потрясенный, непонимающе, удивленно смотрел на каждого, с кем встречался. А столкнувшись возле землянки со мной, сказал:

— А ты говоришь — верить!

Я промолчал. Бегство Федора было и для меня неожиданностью. Правда, я его недолюбливал, но, скорее всего, из-за того, что им восхищался Антон. Ему очень нравились его сметка, хитрость, исполнительность, хозяйственность. Но я доверял ему, как и всем остальным. И теперь ломал голову: как же во всем этом разобраться?

— Ты накаркал, — сказал я Волчанскому. — Теперь уж обязательно придется менять стоянку. Вдруг Федор у немцев.

— Моллюск этот Федор, — разозлился Волчанский. — А я с ним часы махнул, баш на баш. Теперь, ей-бо, хоть выбрасывай.

Особенно переживал Борька. Это было первое в его жизни разочарование в человеке, к которому он так доверчиво привязался. Борька ходил и говорил чуть ли не каждому бойцу:

— Какой гад, а?

В первый день декабря я зашел в землянку к Рудольфу. Вообще-то Антон запрещал крутиться возле рации, и Рудольф точно выполнял его требование, запирая дверь на засов от любопытных. Но для меня он всегда делал исключение. К Рудольфу был приставлен Волчанский. Таким образом Антон как бы убивал двух зайцев: обеспечивал контроль за немцем и давал Волчанскому возможность изучить рацию.

Рудольф сидел с наушниками, как всегда, спокойный и невозмутимый.

— Есть новости? — спросил я.

— Послушай, — Рудольф протянул мне наушники.

Наушники долго молчали, а потом откуда-то издалека до меня донесся простуженный голос диктора, говорившего по-русски, но с английским акцентом:

«В осведомленных кругах считают, что судьба русской столицы предрешена. Подмосковные заснеженные леса стали для отборных частей Гитлера трамплином для последнего прыжка на Москву. Наш корреспондент передает, что немецкие генералы рассматривают эту твердыню большевизма в обыкновенный бинокль системы Цейса…»