— Да нет, ничего подобного.
— Ты, случайно, не обратился в усердного христианина?
— Нет.
— Может, принял какую-то другую религию? Кто ты теперь: правоверный, просветленный или какой-то иной ортодокс?
— Кто я?
— Да, именно — кто ты? Хотелось бы узнать. Может, ты уже буддист или… — Я попыталась вспомнить хоть одну из мировых религий, в каноны которой вписывалось бы поведение Дэвида, но усилия мои были тщетны. На мусульманство не похоже, индуизм — вряд ли… может быть, ответвление кришнаитства или какой-нибудь культ самоотречения, с толстым гуру, разъезжающим на «альфа-ромео»?
— Да никто. В религиозном то есть смысле. Я просто наблюдаю, созерцаю, чувствую. Я наконец увидел здравый смысл.
— И что это значит?
— Мы живем неправильно, а я хочу это исправить.
— Я вот не считаю, что веду неправильную жизнь.
— Несогласен.
— В самом деле?
— Полагаю, ты живешь правильно в будние дни. Но остальное время…
— Что — остальное время?
— Ну, например, твоя постельная жизнь.
— Ах, моя постельная жизнь…
На миг я забыла, что за последние два десятка лет придерживалась моногамных отношений в браке, лишь недавно запятнанных коротким и достаточно злополучным романом (что, кстати, случилось со Стивом? Похоже, пара безответных телефонных звонков заметно остудила его пыл). Фраза Дэвида дала мне возможность взглянуть на себя со стороны как на сексуально одержимую особу, из тех, кому периодически приходиться лечиться от сексуальной зависимости — распространенная среди голливудских звезд болезнь, у них трусы сползают сами собой, несмотря на лучшие побуждения. Дэвид явно хватил через край. Это была совершенно эпатирующая картина. На самом деле я была обыкновенной замужней женщиной, которая переспала с кем-то на стороне пару недель назад. Язык Дэвида мог быть сколь угодно высокопарным, но я должна была ему ответить.
— Ты не хотел говорить об этом.
— О чем тут говорить — разве ты не согласна?
Я подумала, так ли оно на самом деле, и решила, что в самом деле так. Это правда. Я могла сколько угодно уточнять и комментировать то, что произошло, но, в конце концов, сделанного не воротишь — и ему обо всем уже было известно. Банальная история.
— Что еще? Что еще я натворила непоправимого?
— Речь не о том, что ты натворила. Речь о том, что все мы в нашей жизни поступаем неправильно.
— И как именно?
— Не заботимся друг о друге.
— Не заботимся? Что значит «не заботимся»?
— Это значит, что мы невнимательны друг к другу. Следим лишь за собой и не обращаем внимания на слабых и бедных. Мы презираем наших политических деятелей за их бездействие и считаем, что этого вполне достаточно, чтобы всем было видно, что мы не равнодушные люди. А сами между тем живем в домах с центральным отоплением, которые слишком велики для нас…
— Эй, попридержи, куда погнал…
Нашей мечтой — еще до того как диджей ГудНьюс вошел в нашу жизнь — было переехать в какой-нибудь приличный домишко в пригороде, где бы было просторнее и мы бы поминутно не сталкивались с детьми. Теперь же наша мечта уже расценивается как холлоуэйский эквивалент Грейслэнда.[21] Но мне не удалось высказать эти соображения, потому что Дэвид прочно захватил инициативу.
— У нас есть комната для гостей и кабинет, а многие спят на тротуаре. Мы сбрасываем остатки еды в кухонный компостер, в то время как люди на улице выклянчивают себе мелочь на стаканчик чая и пакетик чипсов. У нас два телевизора, три компьютера… ну, допустим, было три, пока я не пожертвовал один, что было расценено как преступление! Только подумать — сократить число компьютеров на целую треть! Мы не думаем о том, что тратим по десять фунтов на карри из ресторана.
Я думала, что Дэвид сейчас дойдет до слов: «По сорок фунтов на человека в приличном ресторане», что у нас иногда случалось и, конечно, возбуждало беспокойство по поводу семейного бюджета. Но десять фунтов на ресторанный обед в упаковке… Да, виновна, признаю: я частенько без долгих раздумий отдавала десять фунтов за пакет с ресторанным обедом, однако мне и в голову не приходило, что кто-то может упрекнуть меня за это в преступном легкомыслии или мотовстве. Следует поблагодарить Дэвида за такую расчетливость.
— Мы тратим по тринадцать фунтов на компакт-диски, которые у нас уже есть в другом формате…
Это он про свои диски, которые сам себе и покупал.
— …покупаем нашим детям фильмы, которые они уже смотрели в кино и к которым больше никогда не возвратятся…
Последовал долгий перечень подобного рода преступлений, каждое из которых было смехотворно и в другом доме выглядело бы невинной бытовой причудой, но с подачи Дэвида теперь эти траты выглядели эгоистичными и отвратительными поступками, достойными высшей меры презрения. На некоторое время голова у меня пошла кругом.
— Я — худший кошмар либерала, — заявил Дэвид в конце этого утомительного перечня. На лице его застыла неописуемая усмешка: в ней можно было прочитать злорадство самоистязания и еще какие-то параноидальные чувства.
— И к чему ты это все затеял?
— Думаю, нам это скоро станет понятно. Еще не время, но мы как раз к этому движемся.
В воскресенье мы пригласили на обед моих родителей. Они у нас редкие гости — обычно мы сами наносим им визит, — но, уж если мы все-таки их приглашаем, я устраиваю пиршество. Примерно то же происходило в моем детстве: дети причесывались, надевали праздничные наряды (в смысле — лучшее, что у них было), помогали прибраться в комнатах, а потом были вынуждены часами сидеть за столом и слушать утомительные разговоры взрослых. Само собой, готовилось традиционное жаркое, которого мы с братом терпеть не могли (возможно, потому, что оно оказывалось неизменно отвратительным: жирная баранина, пересушенные кабачки, слипшаяся жареная картошка — словом, обычное меню образца 60-х), но которое, как ни странно, нравилось Тому с Молли. В отличие от моих родителей, мы с Дэвидом умели готовить. И, в отличие от родителей, редко использовали эти таланты для наших детей.
Наконец споры о том, что надевать к столу, стихли, уборка завершена, родители встречены. Мы пили сухой херес под орешки-ассорти в гостиной. Дэвид вышел на кухню, чтобы порезать мясо и приготовить соус. Не прошло и минуты — слишком непродолжительное время, чтобы справиться с такой задачей, — как он снова появился в дверях.
— Ростбиф и жареная картошка? Или мороженая лазанья?
— Ростбиф и жареная картошка! — радостно завизжали дети, и мои старики хихикнули вместе с ними.
— Я тоже так думаю, — заключил Дэвид и удалился на кухню.
— Папочка дразнит, не правда ли? — обратилась моя мама к Тому и Молли — это было бы справедливое замечание к тому, что она только что увидела и услышала, в любой домашней ситуации, кроме нашей. Дэвид не дразнил. Он терпеть не мог визиты моих родителей и ни разу не сделал усилия, чтобы выдавить из себя подобие радости от их появления и шутками разрядить обстановку. Кроме того, Дэвид вообще не шутил с тех пор, как его чувство юмора вместе с болями в спине бесследно исчезло в кончиках пальцев диджея ГудНьюса.
Я извинилась и вышла в кухню, где Дэвид перекладывает все, что мы наготовили за пару часов, в большую супницу «Le Creuset casserole».[22]
— Что ты делаешь? — как можно спокойнее спросила я.
— Я так не могу, — ответил Дэвид.
— Что ты не можешь?
— Не могу сидеть за столом, пока люди на улицах голодают. Люди, лишенные всего на свете. У нас есть одноразовые бумажные тарелки?
— Нет, Дэвид.
— Должны быть. Их же целая уйма осталась после рождественского пикника.
— Я говорю не про тарелки. Мы не можем так поступать.
— Я должен.
— Я… я бы поняла, если бы ты не мог это есть. То есть я бы все равно не поняла, но попыталась бы объяснить это впоследствии. — Мне хотелось отвести Дэвида от края пропасти, к которой он неотвратимо приближался. — В конце концов, ты мог бы отказаться от еды, объяснив, что у тебя такие убеждения.
Не было смысла терзаться накануне обеда. Все мучения ждали нас впереди. Только этого мне не хватало — замешательства моих бедных стариков, которые уж точно ни в чем не виноваты (оба, кстати, тори, консерваторы, но ни один не «вреден» — используя то значение слова, которое вкладывал в него Дэвид). Теперь им придется выслушать лекцию о том, сколь порочно общество, в котором они живут, — ну и, следовательно, порочны они сами. Но сейчас я молила Бога об одном: чтобы мы наконец расселись за столом и пообедали, как нормальные люди, за нормальными столовыми приборами, чтобы мои близкие смогли спокойно поесть — тогда мне уже будет исключительно все равно, что говорит Дэвид, и я буду готова встречать каждую его реплику с радостным воодушевлением и искренним интересом. Я смотрела, как Дэвид сминает жареную картошку в большой супнице — хрустящие золотые корочки, которых мы добились в результате кропотливого кухонного труда, ломались, и все на глазах превращалось в совершенно неаппетитное месиво.
— Я отнесу это на улицу, — сказал Дэвид. — Знаешь, когда я открыл холодильник и все это увидел, мне стало стыдно. Я больше так не могу. Эти бездомные…
— ДА ПЛЕВАТЬ МНЕ НА ТВОИХ БЕЗДОМНЫХ!
Плевать на бездомных? Что это со мной? До чего я докатилась? Разве могли подобные слова сорваться с языка человека, читающего «Гардиан» и голосующего за лейбористов?
— Кейти! Что происходит?
На кухню заглянули мои родители вместе с детьми — все они сгрудились в дверном проеме. Мой отец, все еще до кончиков ногтей директор школы, несмотря на десять лет, проведенных на пенсии, выделялся на фоне остальных багровым лицом.
— Дэвид сошел с ума. Он хочет отнести наш обед на улицу.
— На улицу? Зачем?
— Чтобы раздать бродягам. Алкоголикам. Наркоманам. Тунеядцам. Людям, которые в жизни дня не проработали, чтобы заслужить себе достойное существование.