– С какого кладбища?..
Женя приготовилась услышать – где мама, где отец. Но он совсем другое сказал.
– Со старого кладбища в Шванеберге.
Наверное, странно было привезти жену на это кладбище – и вообще на кладбище, но не чтобы поплакать, не чтобы вспомнить кого-то. «Вот, – Людвиг говорит, – я привел ее на старое кладбище в Шванеберге, вроде как захотел показать своих. Это словно бы знакомство с родителями, которое многим позже происходит, тихо и неправильно».
– Вот, стесняюсь, – он сказал. – Margarete Ernst. Walter Ernst, это мой отец. И другой Walter Ernst, хотя его здесь и нет.
– Как это? – будто бы спросила Сабина.
Но когда она это спросила, он сразу понял, что что-то не так.
– А что было не так? – Женя встревает в их странный диалог, давно оставшийся в прошлом.
– Может быть, ты замечала, – Людвиг уже к Жене обращается, не к Сабине, – что она слегка словно бы асимметрично улыбается, левая губа отстает? Или когда пьет – нет-нет да и капелька покажется?
– Нет, не замечала.
– Она тогда после микроинсульта была, не восстановилась еще толком. Да и сейчас… И я – с моим больным коленом. Нам тогда около сорока было всего-навсего, а стояли как парочка стариков, даже толком не представляли, как будем дальше. Я хотел рассказать ей про Вальтера, если честно. Почему-то подумал, что это важно, это и было важным. Начал с могилы, в которой нет и не было его тела, это называется кенотаф.
– И она спросила, кто такой Вальтер?
– Нет, она думала, что мой брат погиб на войне, как и отец. И сейчас так думает.
– Странно, почему ты ей не рассказал?
Людвиг молчит, проводит несколько раз кончиками пальцев по крашенной в белый цвет стене дома.
– Знаешь, это смешно, но мне все время кажется, что он может вернуться. Ну что придет такой старичок, как я, сядет за стол. Меня не будет в это время, буду копаться в саду. А Сабина даже не подумает, что это кто-то знакомый, – скажет, мол, уходите, иначе полицию позову. Удивится разве что, что Хексе не лаяла на незнакомца, ведь у него совершенно мой запах, нет разницы. И все. И он уйдет, и я больше с ним не встречусь никогда.
«Старичок придет, – думает Женя, – нет, старичок не придет. Придет юноша, почти мальчик. С чего бы ему приходить старичком?» Может быть, еще эта Розмари придет, хотя ей-то чего приходить – она не чувствовала себя виноватой, и она правда не виновата ни в чем.
Возможно ли это вообще? Глупо. Они рациональные, немцы. Засмеют.
– Ты что, не хотел бы встретиться с собственным братом?
– Не хотел бы.
– Что между вами произошло?
Смотрит на Женю пристально, потом руку протягивает, легко притрагивается к лицу. Когда Сабина в окно кухни выглядывает, успокаивается, убирает руку.
– Ну хорошо, может, и было кое-что. Я сам не знаю. Что-то с его головой, знаешь, случилось. Такое бывает, когда человек не может сидеть на месте – и уходит, уходит, никогда не останавливается. Думаю, и с ним что-то такое было.
Женя чувствует ложь в его голосе, вот эту уклончивую интонацию.
– Людвиг…
– Да?
– Наверное, мне кое-что тебе нужно рассказать.
Нужно уже признаться себе, что это Вальтер приходил, что это только он мог быть, но тогда придется признать, что мерещатся призраки, что у нее самой не все дома.
Но он просил не говорить. Тот, что приходил, велел не рассказывать – и собираться поскорее домой, потому что там что-то произошло.
– Нет, ничего. Мне, наверное, собираться надо.
– Да. Собирайся, конечно. И, Женья, как бы я хотел с тобой быть здесь дольше, поговорить обо всем. Так хотел бы рассказать тебе больше о бабушке Анне, о маме, об отце, о Розмари. Кажется, что ты ничего и не узнала толком, а уже уезжаешь, так несправедливо…
Они покупают ей чемодан и еще рюкзак из грубой льняной ткани – папа наверняка скажет, что он в детстве в таком картошку таскал, – потому что в тот чемодан, с которым приехала, ничего не вмещается – ни новые книжки, ни одежда, ни босоножки, что купила Сабина. Множество вещей надарили, даже пачку растворимого капучино, что не найти в России.
– Ты ведь хорошо доедешь, правда? Ничего не произойдет?
– А что может произойти?
– Не знаю, страшно отчего-то.
Жене снится высокий тоненький парень, выходящий на крыльцо фахверкового дома. За его спиной мать, не успевшая спуститься в подвал, брат и соседка, в подвал спустившиеся. Вначале и он думал, но не захотел. Он стоит без очков, близоруко щурится, пытаясь разглядеть тропинку – можно и не разглядывать, положиться на память, на ощущения.
Почему он снял очки? Что он увидел на горизонте?
Жене снится, что он оглядывается на дом в последний раз, а потом уже нет – ведь очертания все равно расплывутся перед глазами, от этого только грустнее станет.
Не оглядываться.
Не оглядывайся.
Перед самым отъездом у нее поднимается температура, Сабина приносит градусник – тридцать восемь и пять, откуда? Но лечат совсем не так, как дома, – предлагают полоскание, аскорбинку, а потом – мороженое. Нельзя же, когда горло болит. Почему нельзя? Удивляются. Напротив – холодное облегчает боль, словно бы замораживает. И Женя ест лимонный рожок прямо из морозилки. Температура не спадает, но горло словно болит меньше.
Мама бы сказала – нервное, но мамы здесь нет.
Она выходит в гостиную, в которой свет. Людвиг вначале не замечает, и Сабина смотрит в экран, поглощена происходящим.
– Вы что… вы опять об этом репортажи смотрите? Зачем?
Они отвлекаются, переглядываются, будто она застала их за чем-то стыдным.
– Говорят, что нужно быть внимательными, что усилили меры безопасности… Так что можно не бояться выходить из дома.
Людвиг тараторит, как будто его это обязали затвердить.
– Я не боюсь.
– Зато я боюсь. – Он встает, выключает телевизор.
Они остаются в темноте, пока Сабина не включает настольную лампу.
– Я знаю, милая, я знаю. Как ни грустно, но может, и хорошо, что ты уезжаешь.
Она кивает, не показывает обиды. Когда Сабина выходит, он вдруг подходит к Жене и гладит ее по волосам – его рука дрожит.
– Что?.. – выдыхает она.
– Мне страшно.
И слово Angst, страх, возникает между ними, зависает. Как будто бы оно страшнее, чем просто страх.
– Почему?
– Мне кажется, что что-то плохое произойдет. Мне страшно отпускать тебя одну в Берлин.
– Но нас там встретят. И я буду не одна, а с ребятами… И в конце концов – не каждый день же теракты происходят, ну? И ты же сам смотришь – усиление мер безопасности, теперь будут следить еще внимательнее. Разве нет?
– Не знаю, ничего не знаю. Обещай, что будешь смотреть по сторонам. Вот просто если увидишь что-то, если что-то покажется странным и необычным – ты отойдешь, покинешь это место? Пожалуйста.
Она обещает. Обещает просто из жалости, ведь некоторые места невозможно покинуть – ну покажется что-то в аэропорту, куда денешься? Так и останешься сидеть в зале ожидания, никто не выпустит. Получается, что о двух вещах никому нельзя рассказывать, если не хочешь, чтобы за тебя боялись еще больше, – о девушке, лежащей после взрыва на земле; о мальчике, что недавно только сидел на этой лавочке, смотрел на маленькие завязи красных помидоров. Нет, еще о двух вещах, о них даже больше, пожалуй, – о том, почему папа с некоторых пор живет не в их квартире, а где-то еще; и почему дедушка смеяться перестал.
В Магдебурге Людвиг навсегда прощается с Женей. Он хочет ей сказать. Она хочет сказать. Но никто не знает, уместно ли это при Сабине – она ведь тоже плачет, но плачет по-другому.
– Я буду тебе писать, – говорит Людвиг, – я буду писать тебе, Розмари. Может быть, я даже приеду, я очень хочу приехать.
Имя он говорит тихо, но отчетливо, она слышит. Почему-то хочется откликнуться сразу, не заставляя это имя висеть в воздухе. И даже почти не грустно, что он так ошибается, ведь она успела узнать, кем была для него Розмари. Пусть и она тогда станет немножечко Розмари, если ему от этого легче. Если бы они с ней в подвал не спустились, он бы не потерял брата, а это до сих пор давит, ноет.
– Хорошо. Да. Пиши мне.
«Только – разве ты на самом деле приедешь? Все так говорят, а потом не приезжают». И ему семьдесят пять, разве можно в таком возрасте приехать вообще?
«Ну ладно, – решается она, – спрошу».
– Когда ты хочешь приехать? Чтобы я в городе была. И вообще.
– У меня есть подруга, учительница из Новгорода. Давно звала. Она может мне приглашение сделать. А могу просто – как турист, давно хотел снова увидеть. Ты же знаешь, что я бывал в России?
Женя смотрит – грустно: ведь это же ничего не значит, кто сказал, что это что-то меняет? Да и не выдумал ли он эту учительницу из Новгорода? Почему не упоминал раньше – только о совсем давнем прошлом говорили?
– Да нет, ты что! Вот у меня в бумажнике фото есть, я храню – с моими русскими друзьями, они мне так важны! С тобой, что мы печатали – помнишь? Возле замка Фалькенштайн стоим, обнимаемся? А фотографирует…
Сабина фотографирует. Всегда должен кто-то фотографировать.
И он показывает Жене две фотографии – на одной и правда они, проявленные с его пленочной мыльницы, она сама пленку разглядывала, выбирала удачные кадры. Неужели выбрала эту? Тут у нее толстые щеки, волосы за уши заправлены.
А на второй – Людвиг и женщина средних лет с короткой стрижкой, в красных сандалиях. Они обнимаются. Сабина фотографирует. Но Женя ничего не чувствует, ревности какой-то, ну и пусть женщина. Не называл же он ее Розмари на прощание? Значит, не так важно. А когда Сабина слышит это имя, она всегда как-то кривится, отворачивается, видно, что ей совсем не нравятся все эти болезненные воспоминания, все это прошлое, что случилось без нее. И хотя неясно, что он будет писать – у него сложившаяся жизнь, в которой мало всего происходит, что же тут опишешь? Только прошлое.