Как тебя зовут — страница 12 из 49

– Я бы тебя тоже пригласила. Но знаешь, у нас ведь кое-что не так. Думаю, ты должен знать. Я потом еще напишу.

Он кивает. Он удивляется: «Женья, что случилось? Давно?»

«А ты меня не спрашивал, – хочет ответить. – Ты ни разу не спросил, почему все это время звонила только мама, почему не было слышно папиного голоса, хотя ты точно знаешь, что папа у меня есть. Или еще о других родственниках. Я-то о твоих все знаю – о маме, о Кретхен, чьи руки не были ласковыми; о бабушке Анне, которая была прикована к постели – прямо как бабушка в последний год, до самой смерти. Только бабушка могла бы вставать, она сама не хотела с тех пор, как у нее ступню ампутировали. И ты ничего не знаешь про деда. Я боюсь вернуться и застать его – ну, таким же, как бабушка была. Или даже хуже. Она ведь лежала просто, да, страдала и плакала даже, но была в рассудке, книжки читала, был Куприн на прикроватном столике. Но вдруг он – не знаю, будет просто лежать, не желая читать ничего, открывать? Мама ведь намекнула, что с ним плохо. А как – плохо? Плохо-то может быть по-разному».

И это бы рассказала, если бы Людвиг спросил.

Второй раз решают не обниматься. И она заходит в поезд, не оборачивается, чтобы не расплакаться тоже. Они-то старики, им можно, а ей нужно держаться, потому что наплачется там, у себя.

В поезде знакомый мальчик, уже сидит. У него брекеты, в институте он мрачный был, единственный мальчик в группе, потому отсаживался, не разговаривал ни с кем. А здесь замечает, поднимает голову.

– Ну и что было? – говорит Женя, трудно говорит, отвыкнув от русского языка.

– Ничего. Кроликов резать пришлось.

– Что, правда?

– Ага. У этого немца до фига кроликов, разноцветных еще, даже трехцветные были. Вот он ждал, пока они вес нагуляют, а вес как раз нормальный к моему приезду и пришелся. Поэтому все первые выходные мы убивали кроликов.

Он морщится, смотрит в окно. Жене не хочется говорить о смерти, но если это единственный способ не оборачиваться туда, в сторону стремительно удаляющейся, остающейся платформы, – пусть будет так.

– Так и как именно ты убивал этих несчастных кроликов, не было ли тебе страшно, не было ли противно?

– Вначале противно, но мужик объяснил все… Там и крови практически не было.

– Как это?

– Ну так… нужно сзади, за ушами, ножом ударить. Вроде как это поражает продолговатый мозг, и животное умирает мгновенно. Но по факту получалось не всегда.

– Не жалко?

– А я что мог сделать? – резко говорит Артем. Да, его зовут Артем. – Сидеть в своей комнате и делать вид, что ничего не происходит? Лучше уж как-то участвовать.

– А по-моему – да, лучше сидеть в комнате. Пускай он режет кроликов или еще кого-нибудь. Какое тебе дело? Не ты их завел, не ты придумал. Лучше…

Вдруг хлопок, треск – несильный, но заметный. Все замолкают, и Артем замирает. Может быть, вот – оно? И как тут быть осторожной?

– Это шарик лопнул, – шепотом говорит Артем, – у ребенка возле тех дверей был, я видел. Ну чего ты?

И на самом деле так, но легче не становится – как будто страх впрыснули иголкой под кожу и он формируется там, надувается пузырем.

Женя чувствует, что внутри бьется что-то – как тогда, на ярмарке, страх?

– Я там была, – тихонечко объясняет Артему, – все видела.

– А… что, страшно было?

– Довольно-таки. Сам как думаешь?

– Думаю, что пипец как страшно, но теперь что – от каждого звука шугаться будешь? Хотя вон все… сидят.

На лицах людей в вагоне на самом деле общая, звенящая тревога. Так едут до Берлина во всеобщем молчании, боясь обратиться друг к другу. Впрочем, что могла бы рассказать? Наверное, только про взрыв, остальное не так интересно.

Но Женя думает про кроликов: «Как у него только смелости хватило?»

– Вообще идиотизм какой-то, я сюда учиться приехал, а семестр для нас так и не начался. Только и знал, что резал кроликов и пробовал их хлеб, жирный вон какой стал.

Женя как-то не думала о весе, разве важно сейчас? Но Артем по дороге несколько раз говорит, что она поправилась тоже.

Hauptbahnhof, главный вокзал, встречает блеском, тревогой, сутолокой. Много полиции – боятся, останавливают, проверяют. Артема тоже останавливают. Слава богу, что не спрашивают ни о чем, просто заглядывают в рюкзак, светят фонариками.

– Нас поселили в какой-то хостел, в Москву только завтра, – тихо говорит Артем, – мне прислали адрес, идем. Сказали довести тебя.

«Почему тебе – меня? – Женя медленно двигается за ним. – Я лучше знаю немецкий, я со второго класса учила, а ты – с восьмого. И вообще не очень-то говоришь. Но ты убивал кроликов, чего бы я никогда не выдержала. И ты мужчина, тебя уже посчитали мужчиной».

В хостеле мало людей, как будто все и путешествовать разом испугались. Скоро приезжают еще девочки в ее комнату, они знакомятся. Все из разных городов, вот это Аня из Нижнего Новгорода.

– Неужели мы так и не посмотрим Берлин? – спрашивает Аня. – А то я сидела в этой деревне, никуда не выбиралась толком. Дома спросят – а ты, ну, эту самую Берлинскую стену видела? А я что скажу?

– Ну не знаю, не поздно?

– Ой, да я тебя умоляю – мы в это время еще даже гулять не собираемся.

– А ты слышала, что…

– Слышала, мои-то телик тоже смотрят. Брось, нас-то кто тронет? Прямо возьмут и взорвут.

«Почему именно Берлинская стена? – думает Женя. – От нее же мало что осталось. Может быть, она не знает? Да нет, не может быть – страноведение у всех было».

Нет, конечно, никто их не взорвет, не нужны никому.

Получается так, что Аня еще долго красится, долго ищет в чемодане подходящую юбку, а Женя решает полежать на кровати пока, вытянуть ноги – и засыпает.

Ей снится мертвая девушка и разорванное коралловое ожерелье.

6. Акации

Возле дома тети Дедер растут две акации. Людвиг смотрит, как сын тети карабкается по веткам, не боится упасть. А сама тетя сидит на стуле у дверей дома – так сидели многие, чтобы было не так скучно.

– Тетя, ведь американцы запретили сидеть так, – говорит Людвиг.

Тетя трясет головой, усмехается.

– Я помню, что они запретили.

– Так что же.

– И что они сделают, расстреляют?

– Эй, – шикает мама, – хватит.

– Нет, ну а что? Как раз и твой сын спрашивает. А я сижу здесь уже много лет и буду сидеть сейчас, если мне этого хочется. Ничего я не боюсь. Может, они и в гости ходить запретили – так зачем же вы пришли?

– Мы пришли попросить немного растительного масла.

– А, вот что… Подождите.

Она уходит в дом, тяжело и медленно поднявшись с кресла, – Людвиг не заметил, что она беременная, но его мама с тревогой огляделась вокруг. И вдруг вздохнула – появился патруль.

– Дедер, – шевелит она губами, – не…

И сама не продолжает, только берет Людвига за плечо.

– Какой же ты у меня все-таки маленький. И до плеча мне не дорос до сих пор. Может, и хорошо…

«Что хорошего? Может быть, вовсе не вырасту», – думает Людвиг. Он еще не придумал, что будет делать, если не вырастет.

– Людвиг, они нас расстреляют?

«Ну что ты».

– Мам, ну что ты? Они не за этим здесь.

Но пальцы побелели на плече Людвига, больно, но руку сбросить не решился. Так и стоял, терпел, пока они не подошли.

– Мамочка, тут не разрешается так стоять, – говорит крайний американец.

Странно, что он совсем не красивый, не как остальные американцы.

– Да, мы сейчас уйдем. – Она убирает руку с его плеча, торопится, подталкивает в спину.

– А зачем тут стул стоит? Та мамочка тоже сидит на нем, днем выходит?

Американец делает странный жест, словно хотел преградить им дорогу, но потом передумал. Мама думает: «Ищи масло подольше, ну пожалуйста, что тебе стоит, ведь оно же наверняка стоит где-нибудь на высокой полке, а потом ты еще будешь искать, во что его перелить, ведь мы ничего с собой не взяли, как же это я не рассчитала; или наоборот, рассчитала слишком хорошо, подумала заранее, представила, как может быть?»

Но Дедер вернулась, встала на крыльце. В руках у нее керамическая миска, до половины наполненная растительным маслом, – Людвиг еще подумал, что это много, мама никогда не просила так много. Но Дедер – хорошая, и ничего, что она сидит на улице.

Он бы тоже сидел на улице.

Или вот акация. Можно залезть на акацию, но не когда они смотрят, он же слишком взрослый для того.

Дети в Шванеберге очень радуются, что пришли американцы, с ними стало весело – можно прятаться от патрулей, показывать им язык, пока не видят. А может быть, и видят, только не понимают, что это значит. Впрочем, Людвиг однажды видел, как один из них высунул язык в ответ.

– Фрау, не надо здесь сидеть, невозможно здесь сидеть, – едва-едва выговорил патрульный.

«Одного не пойму, – однажды сказала Дедер, – зачем они в касках-то по деревне ходят, они что, боятся, что кто-то нападет? Все далеко. Одни дети и безногие. Ну и женщины, понятно».

– Почему это невозможно сидеть? Очень даже возможно, даже очень удобно, смотрите, какой стул.

Она нарочно передразнила, но американцы не поняли, повторили.

– Я сейчас же уйду, – тогда проговорила она, улыбаясь, глядя в глаза тому, первому.

И они поверили, они пошли дальше.

– Ну что, держи масло.

Мама вдохнула – кажется, она не дышала все это время.

– Дедер, господи! Пожалела бы ты хоть детей! Как ты можешь с ними так разговаривать?

– А как с ними нужно разговаривать? Я у себя дома. Курт. – Она подняла голову вверх. – Ты можешь слезть с акации, они больше не вернутся. Вот он боится. – Она снова повернулась к ним, к маме. – Но он-то понятно, он всех чужих боится, даже когда мы в Хальберштадт к фризермейстеру ездили. Орал, чуть ли не брыкался. Но это с ним что-то не так, а с нами что не так?

– С нами все хорошо, – упрямо говорит мама, принимая из рук Дедер миску.

И когда они ушли, Курт слез с акации – Людвиг несколько раз оборачивался, чтобы в этом убедиться.