Как тебя зовут — страница 22 из 49

Но все будет хорошо. Через полчаса дед шевелится, поднимает голову.

– Я что, спал? – Он пытается размять плечи, поводит руками. – Эх, гады-коммуняки, вот ведь оно как бывает…

Женя часто слышала его эту присказку, даже не задумывалась, что значит.

– Да, задремал. Ничего страшного.

– Тут кто-то был? Приходил?

Он и не заметил, как ему измеряли давление, забыл, что укладывали на диван и снимали кардиограмму. И что проснулся на диване, не за столом.

– Да, врач заходил, тихонечко тебя послушал и ушел. Так тихо, что ты даже не проснулся.

– А была… – Он оглядывается, ищет глазами кого-то.

Она сразу понимает, что он про Алевтину. Но у нее даже номера ее нет, и потом – разве можно звонить человеку, который не хочет быть сейчас здесь, в этой квартире?

– Давай мы с тобой суп доедим? – решается, переводит разговор.

У деда потухшие глаза.

– Давай.

Они идут на кухню – медленно, вдвоем, она его под локоть поддерживает. Про свет он ничего уже не говорит, может быть, не замечает. Или зрение меняется после сна, что уже ничего яркого не хочется.

«Я бы ей позвонила. Правда. Мне совершенно не стыдно и не страшно ей звонить, это совершенно в порядке вещей».

Суп почти остыл, но дед, кажется, этого не замечает – цедит ложку за ложкой, тихонечко, почти неслышно. На секунду ей страшно, что он вспомнит про перец, но он не вспоминает. Может быть, это и хороший знак, что он помнит, что молочный суп никто с перцем не ест. Он ни о чем больше не вспоминает, хотя иногда кажется, что вспыхивает, в глазах что-то зажигается. Да и сейчас, когда кот запрыгивает на тумбочку или подлокотник кресла, – словно бы тень улыбки можно заметить, если вовремя повернуться к нему, если смотреть в это время не на кота.

Мама звонит, не спрашивает. И Женя все понимает – наверняка мама уже много раз вызывала врачей, и они всегда уезжали. А что они сделают?.. Тогда она сама пытается рассказать – мол, никаких опасных симптомов нет, только поддерживать, делать то, что они делали до этого.

– Еще спросили, – с нервным смешком, – мол, не ловит ли он мышей. Смешно, правда? Он же не…

– Он ловит, Жень. Ну не ловит, ладно, – слышит.

– Серьезно? Я не видела. И им сказала, что…

– Да какая разница? У него что ни день – то новая песня. Привыкнешь.

Я не хочу привыкать янехочупривыкать янемогуктакомупривыкнуть.

– А вы как, хорошо? Я скоро домой поеду, уложу только его.

– Хорошо. Кота не забыла покормить?

– Нет. Ты знаешь, у него было…

– Ну и хорошо. Я запеканку сделала. Может быть, и деду было можно, да я не успела… Завтра отвезу. Спроси у него.

«Ты любишь запеканку? Ты любил запеканку? Ты любил перец? Ты любил кота? Ты любил бабушку? Ты любишь Алевтину?»

Столько всего спросить хочется, не запомнишь. А все равно самое важное как будто бы и не спросишь.

– Дедушка, ты любишь шахматы? Помнишь ли?

– Помню, – вдруг говорит он.

Она прощается с ним, сама. Потом понимает, что обычно они всегда проверяют, что кот как-нибудь случайно не выскочил из квартиры, – наверное, каждый, у кого есть домашнее животное, очень пристально за этим следит. Она не проверила, остался ли Мелок в квартире. «Ну и что, – утешает она себя, – наверняка он там, куда ему деться? Я просто не обратила внимания, поглощена дедушкой, что понятно. А с котом все и так хорошо».

И когда Женя уже выходит из подъезда, ей вдруг хочется поднять голову и посмотреть на балкон дедушкиной квартиры – раньше, когда бабушка была жива, кто-нибудь из них часто выходил вот так провожать, махал рукой с балкона.

Она поднимает голову – там и верно кто-то стоит на балконе, но только это не дед. На нем совершенно другая рубашка, какой у деда никогда не было. Она щурится – и да, уже знает, на кого похож этот человек, она уже разговаривала с ним однажды.

* * *

– Мам, давай я сама отвезу запеканку, – вдруг говорит Женя. – Видишь же – у меня хорошо получается.

– Точно? – Мама подозрительно смотрит. – Что получается?

– Не знаю, ну… разговаривать с ним.

– Он же почти не разговаривает.

– Как это… Со мной – да, немного.

Мама молчит недолго, будто бы ревниво – как это, говорит с тобой, а больше ни с кем?

Но отрезает половинку запеканки, кладет в контейнер.

– Странно это все равно, – напоследок добавляет, – а то мы бы сами съездили…

– Если ты хочешь увидеться с папой, можно другой повод придумать.

Резко. Резко выходит.

У мамы намокают уголки глаз, она смахивает слезы рукой.

– Что думаешь – что я – простила…

– Ничего я не думаю, прости, мам. Ничего.

– А что я должна делать? – она почти кричит. – Что, мне нужно было вычеркнуть его из жизни, в мои пятьдесят ходить на свидания, терпеть, как они разговаривают, как они пахнут, как они смотрят?

– Да я не знаю, почему ты спрашиваешь? Все же без меня было, вы все устроили, когда я была в Германии. Я вообще не понимаю, как такое могло произойти. Где папа вообще живет теперь? Он что, квартиру снимает?

– Да, снимает комнату где-то, я была…

Она замолкает, понимая, что не то.

– Ах, ясно. А я тут как дура с вами, да?..

Мама совсем плачет, надо прекратить, но Женя теперь только одним способом может – скрыться, запереться в комнате, но нельзя.

– Даже деду можно быть с Алевтиной. Даже ему никто ничего не говорил, а только радовались, что он к жизни возвращается, на себя похож снова. Что он не сидит с бутылкой на этой даче своей вонючей, а чуть ли не на лыжах стал кататься, вот как она его к хорошему приучила. А мне ничего, мне совершенно ничего нельзя. Так ты думаешь. Даже увидеться с мужчиной, который, кстати сказать, твой отец.

– Да что же вы всё о себе!.. Ни обо мне, вам вообще про меня не интересно! Но даже не в этом дело. Дед, может быть, умирает. А вы…

Но мама, кажется, не верит, что он умирает, не хочет об этом.

* * *

На следующий день она приезжает с творожной запеканкой с изюмом. Мама специально изюма побольше добавила – но никто не знает, любит ли он так. Но дедушка не ест сначала, пристально смотрит. Но Женя замечает, что посуда вымыта – и очень аккуратно, старательно, до блеска. И разложена на полотенце, словно бы для того, чтобы пришедшие увидели, что она вымыта и лежит. И она понимает, что дед совершенно точно бы не смог так.

– Ты плакала, – вдруг говорит дедушка, – почему?

Они сидят в большой комнате, в зале, как всегда говорила бабушка, а для Жени зал – непременно зал, не зала, – место с высокими потолками, место, где можно танцевать. Только она и в этой зале под магнитофон танцевала, помнит еще. Дедушка уже нет, конечно.

– Не беспокойся, дедушка, – она с трудом говорит, с трудом находится, – все уже хорошо.

Хорошо?..

Она плачет, и он видит. Она ведь никому не говорила. Маме пыталась, но не нашла нужных слов. Папа слишком расстроен всем, что произошло, ему нельзя такое слушать. Что же, неужели им про девочку рассказывать, про коралловые бусы?

– Расскажи, – вдруг просит он. Так мило и спокойно, будто бы вправду отвечая на слова, на слезы.

В ней словно что-то прорывается, что-то темное, холодное, липкое. И тогда она рассказывает. Что ничего особенно не произошло, только было очень-очень страшно. Как вдруг послышался ужасный грохот, а в лицо посыпался мусор. Как потеряла из вида Сабину, а потом и Людвига. Как подумала, что так и останется, наверное, лежать на этой страшной и холодной площади, пока кто-нибудь не найдет, что нет сил выбраться, нет сил просто шаг сделать. Как кетчуп растекался по асфальту.

Бусы рассыпались по асфальту.

А девочка, где девочка? Почему у нее такое белое лицо, почему у нее такие белые, слипшиеся и грязные волосы? Милосердная память истончилась, забыла, ничего больше не осталось. Только про себя.

Вкус крови во рту. Кажется, она от ужаса прикусила язык – но не потому, что взрыва испугалась, а именно из-за девочки. Хорошо, хорошо, можно сейчас признаться себе и дедушке, что на какую-то секунду себя на этом асфальте увидела. Ну и что? Сейчас-то живая. Можно проткнуть себе руку иголкой и ощутить – живая. Кровь течет, все хорошо.

– Бусы? – вдруг говорит дед, словно бы просыпаясь. – Какие бусы?

«Не все равно ли какие? Разве как-то поможет тебе, если я подробно их опишу?»

– Простые, красные. Коралловые, кажется.

– Коралловые?

Он с трудом выговаривает слово, потом вдруг бросается в спальню – странно, но Жене кажется, что он почти не хромает.

Дед переворачивает там все вверх дном – Женя слышит. Он роется в шкафах, открывает картонные коробки, рвет на части. Она бежит за ним.

– Дедушка, ты чего? Ты зачем?

– Коралловые бусы, – он бормочет, – я знаю, как выглядят коралловые бусы.

– Конечно, ты знаешь, я не сомневаюсь! Но давай я помогу тебе найти то, что ты ищешь, мы же никогда в жизни не успеем это прибрать?..

Он качает головой. Он выбрасывает из шкафа старые бабушкины платья – некоторые даже в целлофановых пакетах раньше висели, но сейчас Женя замечает, что практически ничего не осталось. Она понимает, что он ищет.

– Стой, стой. Я поняла. Ты что-то бабушкино хочешь найти и мне показать, да? Но ты ведь помнишь, что мама после смерти почти все соседкам раздала? Платья, кофты, плащи хорошие? Еще целыми пакетами отдавала, а они приходили, плакали и благодарили? Ты помнишь?

Он качает головой.

На полу уже груда одежды вперемешку, море каких-то тряпок. Скоро летят и книги.

Женя лихорадочно думает, ищет, как его остановить.

– Слушай, ну вот к тебе в гости Алевтина твоя скоро придет – и что же, она беспорядок такой застанет? А?

Он на секунду останавливается, когда слышит имя.

– Где? – восклицает. – Да где же?

– Скажи мне что. Правда, скажи.

– Да бусы!

И так живо у него получается, так по-настоящему. И тогда Женя вспоминает. У бабушки ведь тоже были коралловые бусы, кажется, подарок деда к какому-то случаю, к какому-то юбилею. Они лежали в черной шкатулочке с жостовской росписью, но кто знает, где теперь эта шкатулка? И они не найдут никогда, только расстроятся. Наверняка ее в первую очередь отдали подруге или соседке, самой близкой, самой первой, которой обычно и достаются драгоценности.