Иринка смотрит на Женю. Господи, вот опять?
– Пусть мама выйдет, тогда я расскажу, – решается она.
Иринка поднимает голову – как, я, почему? Почему от меня скрываешь, не от незнакомца? Но приходится выйти, хоть и насупившись.
И Женя рассказывает. Почти как тогда дедушке, сразу все. И даже то, как ей страшно было, когда она домой к Людвигу и Сабине вернулась. Не стала только о том, кого встретила, а то получается, что и она с ума сошла вместе с дедом.
– Ну и почему вы думаете, что его так впечатлила эта история? Что в ней такого? То есть теракт, конечно, ужасное дело. Но только что зацепило?
– Мне кажется, девочка.
– Девочка?..
– Я рассказала ему, что там погибла девочка, девушка, не знаю толком, сколько ей лет, не разглядела. И он сам не свой стал.
– Думаю, – осторожно говорит Рысак, – что вы его на самом деле могли взволновать этим. Но к уходу это не имеет прямого отношения.
– Почему это? Я же вам рассказываю, почти сразу после…
– Мы не знаем, что у человека в голове в таком состоянии, Женя. Такие могут за много километров от дома уйти. Обычно возвращаются в какие-то места, где были раньше. Например, приходят на прежнюю квартиру, звонят в дверь. А сами уже пятьдесят лет там не живут, и не помнит никто. Или в метро по кругу ездят, но там-то быстро вылавливают.
– А в лес? В лесу легко найти?
– Они уже не ходят обычно, если честно, когда мы их находим. Силы кончаются, просто лежат где-то, сжавшись в комочек. Ну а в городе сидят где-нибудь на остановке, потом какая-то добрая душа вызывает скорую. За километр видно же, что с дедом что-то такое.
– А как видно?..
Женя сама не знает, почему засыпает вопросами этого мрачного, резковатого взрослого мужчину.
– Какая-нибудь вещь дурацкая на нем. Женская кофта, не знаю. Комнатные тапки зимой.
– Вам грустно, когда вы их видите?
Он молчит, наверное, не хочет показаться бесчувственным, все-таки она родственница, а их наверняка обучали всякому психологическому, учили не показывать душевной черствости, даже если они всякое видели.
– Да нет, мне не грустно. Если они вот так сидят, мне не грустно.
Женя не спрашивает, что же происходит, когда грустно. Она читала учебник по судебной медицине, сама не понимая зачем. И там описывалось… Она бросает взгляд на закрытую дверь со стеклянными вставками. Иринка стоит в коридоре, не зная, куда себя деть, всегда так было – и родители просили выйти, когда обсуждали что-то, когда ругались, – сейчас-то, в коридоре и без Женьки, она может себе в этом признаться, может вспомнить и согласиться, что, когда они друг друга просто к черту послали, так это еще не самое страшное было, было и хуже. Она понимает, что дочка закончила разговор с поисковиком, можно заходить.
Но она не хочет, она чувствует, что она здесь лишняя, что она настоящий ребенок, с которым никто не будет разговаривать серьезно.
Она стучит, заглядывает.
– Ну что, вы посекретничали? Теперь мне можно зайти?
Женя кивает. Все кажется, что мама могла как-то и с кухни все услышать, как-нибудь неправильно понять.
– Он пьет постоянно какие-нибудь лекарства? – Рысак поворачивается к маме.
– Он пил. Галоперидол. – Иринка выдерживает его взгляд. – То есть он пил до последнего времени. А сейчас я в мусоре нашла таблетки, он, видимо, давно выкидывал.
– Ему психиатр назначал?
– Наверное, мы даже не знаем…
И Жене становится стыдно, что они не знают, и вдруг так хочется, чтобы знал папа. Но мама вдруг переводит разговор.
– А знаете, у него ведь еще и кот пропал, не знаете, может быть, как-то можно его найти? Может быть, есть какие-то методы?
Рысак смотрит удивленно, качает головой, но он все понимает. Если взрослый домашний кот вдруг берет и уходит из дома. Если он не возвращается. Не мяукает под окнами. То ведь это одно значит. К сожалению. Ну то есть он не добавил бы – к сожалению, он не использует такие слова. Но будьте готовы к тому, что он не вернется.
– Может быть, – тревожно начинает Иринка, – может быть, я не знаю, нам пока завести нового котенка? Ну, чтобы он вернулся – и увидел, что ничего не изменилось? Чтобы он не расстроился?
И Жене стыдно, и Жене хочется сквозь землю провалиться.
– Думаю, ваш отец поймет разницу. Только больнее будет.
– Рысак, а у вас… простите, все никак не могу привыкнуть к такому имени… у вас есть отец?
– Ну, мам! – Женька оборачивается.
– Просто такое чувство, что вам его совершенно не жалко…
– Отец умер давно.
И тихо становится.
– Можно нам участвовать в поиске? – спрашивает Женя за всех, словно бы за все семью, хотя за нее и должен говорить отец. Но ему никто от злости не звонит.
Рысак кивает, не сомневается даже, что они захотят. Он все это время у себя в телефон что-то вбивал, потом поднял голову – все хорошо, штаб начинает работать, ориентировки готовы, еще людей лес в районе станции Радуга прочесывать отправят. Он, Рысак, будет координировать этот поиск и держать в курсе, если будут какие-то новости. И от этого если холодок пополз, как будто кто-то вдруг балконную дверь в ноябре открытой оставил.
14. Учительница
Людвиг встречает Сабину только через двадцать лет после смерти Розмари. Сабина не красавица совсем, со странным тюрингским акцентом, который поначалу и понять тяжело, в маленьких очках с толстыми стеклами – не такими толстыми, как у Вальтера были, конечно. Они решают переехать в городок Тале – не так далеко от Магдебурга и Шванеберга, чтобы Людвигу хоть изредка на кладбище к матери и отцу ездить. Понятно, что не Сабина одна, а была и еще девушка, имени он не называл нарочно, чтобы не помнить. Вот ее пришлось к матери привести, представить.
Матери уже вроде и лучше стало, но в себя не пришла полностью. Уже и то радость, когда она разрешила убрать со стола тарелку Вальтера. Но Людвиг иногда видел, как она смотрит на того, кто осмелился занять стул старшего сына. Она так и на девушку посмотрела, когда он ее впервые домой привел, а рассказать про Вальтера забыл. Впрочем, может быть, ничего и не стоило рассказывать. Может быть, именно поэтому ничего с той девушкой и не вышло серьезного, потому что она не знала. С Сабиной он бы не повторил такого, сразу же решился рассказать.
«А что будет с домом, – спрашивала Сабина, – какой он будет?»
«Я сам все сделаю, все, что связано с деревом, все окна, все лестницы».
И Людвиг сделал, даже грибочки из пеньков вырезал, чтобы двор живее смотрелся. Посадили томаты, клубнику, ревень, обжились.
А в семьдесят пятом году в газете он видит объявление русской учительницы из Великого Новгорода – что она хотела бы переписываться с носителем немецкого языка на темы литературы, культуры и страноведения. Людвиг совершенно не разбирался в этих вещах, но все равно написал ей. Во второе письмо Надя – так ее звали – вложила фотографию: она, в белом сарафане и красных лаковых босоножках, стоит возле памятника «Тысячелетие России», а за ее спиной – Пушкин, Лермонтов и Гоголь. Про каждого из них она потом напишет отдельно, расскажет, кого сильнее всего любила в детстве. Так выйдет, что они больше разговаривали о ней, о ее учениках, о ее муже, которого не стало два года назад. Людвиг все утешал ее, рассказывал и про себя с Сабиной, и про дом, и про сына. Может быть, только про Розмари и не рассказал. Он ничего не чувствовал к этой симпатичной русской женщине с короткой и модной стрижкой, только странную нежность.
А в восемьдесят третьем она зовет их в Новгород в гости, и они едут. Там Надя рассказывает, что во время оккупации памятник, возле которого она и все фотографируются, разобрали и хотели по кусочкам вывезти в Германию, но не случилось. Так что я помню, когда его не было, только постамент, уточнила она. Только маленькая была, понятное дело. А что учительницей пошла работать, так это смешное дело – вначале и не в Новгороде самом работала, а тут в сельской школе неподалеку. Так там дети не хотели учить немецкий и не приходили на ее уроки. Когда встречали в коридоре, то «Гитлер, капут!» кричали. Так и ушла из той школы, не смогла работать. И на родительских собраниях говорили, стыдили, просили призвать к порядку, но родители переглядывались, не очень-то понимая, зачем детям учить немецкий. Там совсем свои, ну, убеждала их директор, вы же знаете, что с сорок девятого года существует ГДР, там дети учат русской, их пионеры-тельмановцы переписываются с нашими пионерами. Но родители смотрели с недоверием.
Когда они расстаются на вокзале и Надя смотрит и почти не плачет, он обещает приехать снова – один или с Сабиной, как уж она сама захочет. Кажется, жена чуть меньше любит Россию, но ведь нигде не написано, что должна. А он любит, всегда любил, даже несмотря на Розмари. Понимал, что никто не был виноват, что вот им выпало плохое время, которое давно забылось.
Людвиг знал, что со многими в его возрасте происходит и другое – когда прошлое не успокаивается, а словно бы становится теплее и ощутимее настоящего, снова и снова появляясь перед глазами. Это страшно, наверное.
«Но я приеду, Надя, – обещает он русской учительнице, – я обязательно вернусь сюда, в этот город, в твой город, я почти полюбил его». Он не знал, успел ли полюбить его на самом деле, а просто захотелось хорошим запомниться, впечатлить, врезаться в память.
– Такое ощущение, – говорит потом Сабина, когда уже едут на поезде, – что ты все время что-то ищешь. Вернее сказать, кого-то. Даже рождение сына не помогло. Все время в чем-то копаешься, все время. Как будто ты вечно ходишь по тому старому кладбищу в Шванеберге, на которое ты меня привел. Ну вот как можно было привести девушку на кладбище?
Сабина никогда не устраивала скандалов, никогда не ревновала, только чуть менялось ее милое круглое лицо, тяжелело.
– Ты к чему? Я хотел, чтобы ты знала о моей семье. И разве я виноват, что мог показать только могилы? Мы же не будем сейчас всю дорогу об этом разговаривать? Так хорошо съездили. И тебе волноваться нельзя, а ты точно начнешь, если мы продолжим.