Он имел в виду – после ее микроинсульта. Никто не говорил, что нельзя волноваться, но как-то он автоматически придумал, что нельзя. Это же от мозга, верно? Значит, нельзя напрягаться, думать о плохом. Он, впрочем, не был уверен, что выйдет непременно плохое.
– Я не волнуюсь. Я просто не хочу больше ходить по кладбищу.
– По какому кладбищу? Мы путешествуем, видим новые города, страны… Ты же не была в России, правда? Ты вообще особо нигде не была.
– Правильно, каждые несколько месяцев мы ездим в Магдебург за большими покупками, но на этом все. Я тебя никогда не просила, чтобы ты возил меня на курорты. Но вот и сюда поехали только потому, что ты что-то ищешь и не успокаиваешься. Разве не так?
Поезд слегка потряхивает. И у Людвига начинают дрожать руки.
– А что плохого в том, чтобы ходить по кладбищу? Я же тебе всё показал, всех. Бабушку Анну, маму…
– Но на самом деле ты мне хотел показать ее.
– Нет, не хотел.
– Почему?
– Потому что она не умерла.
Сабина долгое время молчит, а поезд раскачивается еще сильнее.
– Не умерла. Ну что? Как это мешает нам жить?
– Мешает. Мне мешает, когда я задумываюсь. Я все время думаю, кого ты больше любил – меня или ту погибшую девочку? Меня или эту Надю, которая тоже вечно про пропавших во время войны родственников вспоминала?
– Не говори глупостей, пожалуйста. Пожалуйста.
– Глупостей – в том плане, что понятно же, что ты их любил? Ее так точно?
И у нее такое несчастное, больное лицо, и нижняя губа ползет вниз, напоминая о том, что было не так.
– Ну хочешь, я тебе пообещаю… – Он решается. – Хочешь, мы никогда с тобой больше не будем ходить по этому кладбищу.
Она кивает и отворачивается. Он держит слово – и выходит, что они долго живут как люди, пока ничего не происходит. До 2008 года, пока из конверта с письмом Жени не выпадает ее фотография.
15. Отдых
И на самом деле хорошо идти. Идти пешком. Он снимает рубашку, не нужна ему рубашка, укладывает ее, сминая, прямо в сумку с надписью АВОН. Или как-то иначе, Женя говорила. Читала.
Зачем рубашка, если жарко? Шаг, шаг вдоль забора. Там домики. Один похож немного на тот, другой, в деревне Кречно, в его деревне, да, вот так, кажется, был такой дом – голубые наличники. На-лич-ни-ки, значит, они на-лице-у-кого-то, они наличествуют, существуют. Голубые наличники. Что такое наличники?
Интересно, в Германии есть наличники? Что такое Германия? Германия – это такое место, куда важно попасть, наверное, не было в жизни ничего важнее. И он доберется, остается только пройти насквозь этот нежилой массив, а потом и жилой массив. И что-то еще. Он знает, что в Германию ездят на поезде.
Но он идет пешком. Он почему-то верит, что пешком тоже можно. Шаг, шаг. Такая узкая тропинка, что шаг как будто бы раскачивается.
Это в их такой дом пришли, постучали, сказали – есть ему десять или нет? Ну и что, что девять, это не меняет дела. Потом велели на поезд собираться. На поезд в Германию? Нет, вначале это был поезд в Литву. Вот откуда он знает, что в Германию нужно ехать. Потому что он уже там был.
Он расчесывает родинку на спине до крови – Иринка бы отругала за это, в последние время она часто ругается, но он не обижается. Может, и вправду нельзя.
– Извините, – вдруг говорит кто-то из-за плеча, и он сжимается – может быть, они нашли, догнали, но оборачивается, это незнакомый человек, это молодая женщина – девушка-девочка, на ней розовая и нелепая плиссированная юбка, футболка с надписью, волосы, сожженные перекисью водорода.
Перекисью? Да, как будто бы Иринка красилась перекисью.
– Извините, – говорит девочка, – пропустите, пожалуйста.
Он вдруг понимает, что идет слишком медленно. А ведь нужно спешить, у него, между прочим, нож в сумке. Но эта девочка не смотрит, быстро обгоняет и идет вперед по тропинке.
Девочка. Он сразу же, на нее глядя, думает, что что-то не так.
Из темноты выхватывает фотоаппарат «Смена»:
Иринка
Отец муж Иринки сложно сейчас вспомнить как зовут но кажется
Иван?
Игорь?
А вот – девочка?
Маленькая совсем, шестимесячная, со смешно приоткрытым ртом, лысой головой, в белой распашонке – полуобернулась, не испугалась, а Иринка на нее смотрит.
Он фотографирует.
Или вот еще: сидят за столом.
Женька уже большая, восьмилетняя, пожалуй, в очень мятом шелковом платье. Она показывает язык. Рядом сидит жена (умерла). Рядом сидит Ляля, первая жена сына (умерла). Иринка заплетает девочке косичку.
Он: фотографирует.
Он всегда фотографирует – вначале на «Смену», потом на «Зенит».
Его никогда нет, но он есть.
И он представляет – может быть, он и того немца, что Еленку обидел, как-то сфотографировал внутри себя – и вовсе не обязательно помнить? А просто нужно хранить фотографию, и не в коробке из-под тульского пряника, не в альбоме, как всех родственников, а просто как-то отдельно? Может быть, даже в паспорте или в кошельке, на месте фотографии детей.
Чтобы не забыть, кого нужно убить.
И он зачем-то представляет себя глазами этой девочки, что прошла по тропинке мимо, – усталый старик, ссутулившийся, голый по пояс, на спине – такая неровная белесая кожа, березовая кора, истерзанная временем, белые негладкие шрамики, которые получаются, если без конца ожог расчесываешь, никак не можешь прекратить. А он не мог.
Там, далеко впереди, девочка останавливается. Ее останавливают. Две черные фигуры закрывают все.
Он бежит. Он совсем не устал, ему нельзя уставать, и он бежит, как недавно в электричке, даже быстрее, потому что здесь очень важно успеть. На ноги не обращает внимания, и плевать, что они совсем синими в последнее время сделались из-за варикоза, в конце концов, это легко может когда-нибудь пройти.
Двое мужчин дорогу переходили, на него не обращают внимания.
Он останавливается, задыхается, откидывает сумку, достает нож. Но почему-то появляется фотоаппарат, в руке фотоаппарат. Разве брал с собой?
– Отойдите от нее, – говорит он.
Но почему-то плохо слова получаются, слабо, как будто языком тяжело ворочать. На какую-то секунду один из них кажется ему похожим на герра Вебера.
Отыдыите от не отыдыите от не выходит, вот они и не прислушиваются, продолжают стоять.
У девочки на мгновение лицо другой девочки, его девочки.
И тогда он бросается – вперед, на мужчин, не с ножом, с фотоаппаратом, который не пойми как оказывается в сумке, и вспоминает не жену, с которой прожил сто лет, не Алевтину, которой звонил перед тем, как уйти, – а ведь он думал, что навсегда уходит, потому что из таких путешествий не возвращаются. А ее, Еленку. Хотя знаком-то с ней был, господи… Это сколько, получается, он был с ней знаком? Полгода? Год? Когда-то он каждую мелочь вспоминал, каждый день с ней, когда телятами этими на ферме занимались. Да и сейчас гораздо лучше помнил то время, чем, например, то, которое провел с женой. Хотя это и вся жизнь была, а все равно.
Его останавливают чьи-то руки. Не мужские, женские.
– Осторожнее. – Встревоженное лицо девушки. – Вы оступились? Тут скользко после дождя.
И мужчины смотрят спокойно.
– Может быть, помочь чем? – произносит один из мужчин.
По-русски спрашивает. Герр Вебер не говорил по-русски.
Он качает головой – боится открыть рот, чтобы не послышалось какого-нибудь мычания. Уж этого он точно не хотел. Он идет вперед, слышит обрывки разговоров – ох, вот ходят такие одинокие старики, смотреть больно, говорит девушка, как только отпускают одного такого?
Говорит девушка.
Говорит девушка.
За что так? Почему – старик? Он никогда о себе так не думал.
Скоро лес, который, казалось, заканчивается, и начинаются дома – непривычные, словно бы вписанные в этот лес, так и возвышаются среди сосен.
Написано – улица Московская площадь. Улица или площадь? А тут никакой площади, только сосны. И вот такой дом посреди леса – какая площадь, они что, смеются? И почему Московская – он что, в Москве?.. Он давно не был в Москве. Какой-то голый по пояс мужчина стоит у окна первого этажа и смотрит на него – может быть, нельзя так просто смотреть? Смеется над ним. Он – над – ним – смеется.
У мужчины белый кот, сидит рядом на окне. Может быть, это Мелок-Мелочек, а просто вот так не узнать сразу.
Мелок, Мелок…
Начинает тихонечко звать он. Потом громче.
Кот не отзывается, кот и ухом не ведет. Может быть, это на самом деле Мелок, но просто оглох, ослеп? Не признает своего старого хозяина? Или – это он стал – не-у-зна-ва-е-мым? Вдруг что-то приключилось с ним такое, что даже и кот не может узнать?
Мужик кладет руку на голову кота, легко-легко, так, чтобы просто придержать. И тогда он понимает, что это не Мелок. Мелок бы никому не дал так сделать.
Он отводит глаза и вдруг видит – сам не знает, что видит, надпись, плакат.
И стрелочка. Вперед.
Очевидно, что нужно идти по стрелке.
И под взглядом того мужика, что гладит кота. И он идет по стрелочке. Опять вспоминает то, что вспоминал всю жизнь, – красные коралловые бусы Еленки рассыпались по грязи, а он стоит над ними на коленях и не решается собрать. И что бы ей сейчас сказал – может быть, он и в путешествие это отправился, чтобы ей сказать. Что он маленький был, глупый, ревнивый. А на самом деле он знает, что она ничегошеньки не могла поделать, что могла только молчать и терпеть, в том числе и потому, что ему могло достаться. Так что он зря порвал бусы. Вот что он хотел бы ей сказать. Что она ни в чем не виновата.
Из-за этого их и разлучили, из-за этого они никогда не нашлись, хотя он искал, писал – и в Германию, и в ее родной Воронеж.
Но сейчас нужно найти дорогу в аэропорт, меньше думать, меньше вспоминать всего.
Хочу спросить просто у первого встречного – а вы не подскажете, как пройти к аэропорту?
Он вспоминает, как там, на тропинке, испугался, что язык не действует, может ли случиться, что и сейчас так будет? Тогда лучше не стоит спрашивать. Он проверяет, на месте ли фотоаппарат в сумке. На месте ли нож. Паспорт. И идет. Час идет. Полтора часа идет.