– Ну что, уговор?
– Ага.
И он еще кое-что вспоминает, времен герра Вебера, – все смешалось в последнее время в странный туман в голове, но это пришло.
Как над мертвым теленком стоял, как было холодно у того в пасти. Как глаза подернулись какой-то пленочкой, еле заметной – да что бы он там сквозь слезы разглядел, и он захотел тогда никогда не работать с живыми существами, никогда не быть хозяином, крестьянином, да даже батраком. Но только не стоять больше никогда над теленком. И когда они здесь детали к юнкерсам делали – это и то, хотя и голодно, как-то больше по душе.
Он бы мог объяснить спутнику, но от грохота тяжело говорить, Левко тоже ладонями уши зажал и помотал головой – мол, ладно, молчи теперь, что сделаешь.
– Побігли! Побігли далі вздовж річки! – И он скорее по губам читает, чем слышит.
Они бегут. Нельзя быть впереди бомбардировщика. А они бегут. Вдоль Эльбы, в сторону Рослау, но это что знали, а может быть, были и другие города. Страшно только на полицию напороться, потому ни в какие населенные пункты не заходили.
Вот тут-то и пригодился эрзац-хлеб, который хорошенько и засушить не получилось, – его и дали изначально суховатым, с опилками, которые вбирали в себя всю влагу, оттого он не плесневел.
– Дай… дай отдышаться, – он просит скоро, он останавливается, он хватается за левый бок, – не могу, дай роздыху…
Они останавливаются и прислушиваются. Кажется, тише. Или нет – смолкло все.
Где теперь ребята из первого барака, из второго барака, из третьего? Они что, никогда не выйдут больше по свистку?
– Це ще що, а ось у нас був хлопець, який в Аушвіці був, – ласково даже немного объясняет Левко.
А мы убежали. Кажется, они и вправду убежали.
– Так, давай про нашого батька навчати, щоб не плутатися. Він був електриком. Дуже добрим електриком, якось він поїхав на роботу до Москви. Там, отже, зустрів твою матір.
Он кивает, вслушивается.
– Слушай, а почему электриком? Мой вот папка счетоводом…
– А мій насправді електриком. Яка різниця? Ти на вус мотай.
Хотел спросить – ну почему именно твой батька должен стать общим? Его ведь тоже расстреляли, ему тоже веры нет. Хотя он и думал иногда, что эти повторяющиеся сны – просто страх какой, просто бред, а ничего не происходило на самом деле. Он не спросил. В Левко была веселая уверенность, такая же, как в Еленке, когда она песню пела или бегала в поле воровать картошку. С собой не брала. Делила, что приносила.
Ступают по скользковатой, влажной земле. Сильно пахнет рекой.
Вдруг Левко резко останавливается – он практически влетает носом в его спину. Левко поднимает левую руку – он левша, потому так. Левко-левша. Мгновение он улыбается даже. Кто-то есть. Кто-то лежит.
– Трупак?..
– Сам ти трупак. Хлопець, здається, живий ще, он кулаки стискає.
Присматриваются – и верно, сжимает и разжимает кулаки, ну как раньше с кистевыми эспандерами занимались. Сжимаешь, разжимаешь – тренируется рука.
Левко наклоняется над ним, прислушивается к дыханию.
И тут трупак открывает глаза – открывает, но словно не может нормально посмотреть, щурится. Привстает на локтях – Левко не отходит. Видно, что трупак-то лежит без оружия, без ничего, в гражданской одежде.
– Ist hier jemand?
– А что, ты не видишь? – запальчиво говорит он, первый, но Левко снова поднимает руку. Молчи.
– Ich bin fast blind. Ich brauche Hilfe.
– Ты понимаешь?
Он, шепотом. Левко кивает. Говорит, надо горячей воды где-то достать. Или вообще воды.
Зачем, не догадывается он, Левко перебивает – ты что, не видишь, что он от голода помирает? Сейчас размочим сухари и дадим ему, подавится сухими, нельзя.
Воды мало с собой, и она холодная, конечно, не теплая, ничего с сухарями не выйдет толком сделать. Тогда Левко кое-как растирает сухари с водой, поит этого трупака. Того тошнит, наизнанку выворачивает, наверное, долго не ел. Левко вытирает ему рот какой-то найденной тряпкой. Снова предлагает размоченный сухарь, и тогда трупак съедает чуть-чуть.
Трупак водит туда-сюда головой, снова старательно щурится, но тут, когда они рядом совсем, вроде бы что-то может разглядеть – по крайней мере, его взгляд останавливается ненадолго на лице Левко.
Трупак еще выглядит смешно – волосы отросли, скатались в липкие сосульки, у них на заводе даже так не ходили, все же стричься старались, как-то в порядке себя содержать, насколько это возможно. На лице же его белесые реденькие волоски пробились, смотреть противно. А так молоденький, ровесник, если грязь не замечать, разглядеть как следует.
– Ти кулаки розіжми, що в тебе в них? – Подходит сам, разжимает, немец вначале сопротивляется, потом поддается.
У него грязно-кровавые бороздки на ладонях, но больше ничего нет.
Левко оборачивается к нему:
– Ну що, нам тепер треба думати, де б жратви роздобути. Раз цей ще на голову впав.
Он подумал на секунду – это же немец. Ну то есть один из тех, кто на заводе над ними гоготали и ногами пинали, если сталкивались случайно. Вольнонаемные и осты. Или из тех, кто тогда за загородкой в участке какого-то парня чуть ли не до смерти бил. Ну или как фрау Вебер, которая могла пройти и нарочно какую-нибудь красивую девушку из остарбайтеров толкнуть или как-то. И это все ерунда еще, он слышал. Не один Левко знал кого-то в Аушвице.
– А ти брови не хмурий, бачиш – нещасний, богом обділений? Таким допомагати треба.
– Да где теперь добудешь еды, в деревню идти нужно. А там собак спустят или патрулю сдадут…
Но Левко говорит, что сам пойдет, – а ему, мол, нужно быть с малахольным, с трупаком то есть.
– Эх, жалко, – вдруг добавляет он по-русски, – что не по осени деру дали, сейчас бы хоть грибов каких собрал…
Он вздрагивает.
– А чего это ты морду кривишь? Сожрал бы как миленький.
– Да дома… В моем городе, когда немцы пришли… расстреляли одного, когда он за грибами пошел. Потому как вдруг к партизанам… Нельзя было за грибами и ягодами ходить. Вообще. Считалось, что ты тогда…
– Ну это… ничего.
Помялся еще немного, не решился сказать, ушел. И вроде по-немецки знает и сказать может. Только нет никакого желания говорить, так и садится просто под деревом, тоже к стволу спиной привалившись. Сейчас только почувствовал звон в ушах.
И от скуки никогда не знаешь, что говорить, – как дождаться Левко, как не думать о том, что с ним могут в деревне сделать? Но не сидеть же просто, к каждому шороху прислушиваясь? Так и вовсе с ума сойти можно. Он разглядывает трупака дальше – длинный, нескладный какой-то, светленький. Руки-палочки, ноги-палочки, худой, как будто и свои не кормят совсем. Еще заметно – что вокруг глаз сильно-сильно намято, как будто он этими грязными кулаками натер.
– Wie heißt du?
Спрашивает первое, что в голову приходит. Он слепой, но не глухой же? Может быть, и ответит.
Ну, я же спрашиваю.
Что ты молчишь?
И тогда он поворачивается, отрывает затылок от дерева и говорит.
– Ага. Понятно. А что ж ты ничего не видишь, а? Wieso siehst du nichts?
– Ich habe meine Brille verloren.
Ага, очки потерял, понятно…
Но вроде больше совершенно не о чем спрашивать, и они дремлют оба, провалившись в обессиленный, астеничный сон без сновидений, дрему гулкую, которая толком облегчения не приносит.
Он просыпается от стона Вальтера.
– Ну это что еще, вот чего ты орешь… Тише, услышат же, ну?
Но смотрит немец хорошо, осмысленно, кулаки уже разжимает, держится за виски.
Светает, заметной становится река.
Ему вдруг на секунду становится страшно, что Левко не вернется. Правда, зачем ему?
Он-то трус, он за жратву хотел было снова к хозяину идти.
Этот немец вообще – трупак, калека, что с ним делать? Не к нашим же тащить – чтобы они там его и в расход пустили сразу же? Милосерднее было прямо здесь в Эльбу столкнуть, он бы и не почувствовал ничего, во сне-то.
– Ну чего ты орал-то?
Они доедают остатки размоченных в воде сухариков, потом он набирает еще воды из реки.
Солнце встает.
Где Левко?
Когда нужно будет понять, что незачем больше ждать, что нужно как-то самим идти?
И ведь только Левко знал, куда они идут, он-то словно не проснулся еще, как заснул на заводе, когда понял, что все долго еще может продолжаться. Левко не возвращается. Они ждут до полудня, потом несколько часов еще.
– Что, трупак? Я не знаю. Я ничего не знаю, понятия не имею, что нам делать. Зачем ты такой навязался на мою голову?
Ты слепой. Может, я немой стану, а ты будешь по-немецки объяснять, да, так мы, пожалуй, и устроимся. Запомни, что ты мой брат. Наш отец работает электриком, черт знает, как по-вашему будет это слово, но слово-то «электричество» всем понятно, понятно тебе? Ну кивни, кивни своей трупацкой башкой, если понимаешь, я же не могу это до вечера повторять. Мы тут от голода сдохнем, если повторять. Ты вон уже почти что и так дохлый, для тебя-то эрзац-хлеб штука непривычная, мало там питательности для тебя. А мы жрали. Да что сделаешь. У Вебера бабы своими кусочками делились, а на некоторых кусочках еще и масло оставалось.
Но только давай подождем еще пять минуточек, хорошо? Вдруг Левко все же вернется. И еще немного.
Он напряженно оглядывается, вслушивается – вдруг звук, смех, знакомая речь?
Может быть, его поймали – думает, воображая страшные, кровавые картины. Или все-таки ушел к нашим – решив, что без названого брата все же проще будет, сподручнее. Бог его знает.
Хочется про мать с отцом выяснить, но он гонит от себя эти мысли, как и раньше гнал. В десять лет научился, еще Еленка говорила – ты же парень, понятное дело, но ты видел когда-нибудь клубок ниток? У матери, у бабки, ну где-нибудь? Ну вот если схватишься за ниточку, за конец, вроде как пару движений сделаешь – а клубок уже размотался до конца, нет клубка, а только нитки лежат у ног. И как ни старайся, обратно их так красиво не смотаешь, а мать или бабушка ругаться будет. Видел такое?