– Нет, не видела такую, – качает головой женщина, засыпает вскоре.
Потом и все засыпают, а Жене снится настоящая мама – из того времени, когда всё было хорошо.
Женя просыпается в больнице двенадцатого апреля. Ничего не меняется, никто не сидит у кровати – а ночью представляла, что Людвиг все-таки нашел ее, зашел в палату и присел на табуретку, поэтому утро будет уже обычное – капучино и черный хлеб с «Нутеллой». Она уже разлюбила хлеб с «Нутеллой», но не знала, как сказать Сабине. Видимо, никак, пусть так и будет, раз выбрала. Нужно же один раз в жизни ответить за свои слова.
– Никто не приходил ко мне? – спрашивает Женя у вчерашней соседки.
Та отворачивается, ей неловко говорить, что никто.
После завтрака в палату приходит молодая темноволосая женщина в светлом костюме – Женя давно обратила внимание, что у них тут не халаты, а именно костюмы.
– Tag, – говорит женщина. – Я психолог, меня зовут Эрика. Страх – это то, что ты сейчас чувствуешь, и это совершенно нормально. Я здесь на случай, если ты захочешь поговорить об этом. С языком ведь нет сложностей?
– У меня не страх, а… то есть я боюсь за своих гостевых родителей, никто не знает, где они! И никто в больнице не говорит. Я их видела, там, на площади, но их отчего-то не пустили ко мне…
– Они наверняка в какой-нибудь другой больнице, – мягко говорит женщина, – ты сама понимаешь, что, если человек был, например, без сознания, он не скажет никому свою фамилию. Вот сегодня и завтра всё выяснят, внесут в базу данных. И тебе позвонят. Или даже сами твои родители позвонят, если первыми доберутся до дома. Где вы живете?
– В Тале. Мы приехали на ярмарку. Как они могут мне позвонить, если телефон…
– Понятно, очень жаль, что с вами такое произошло.
– Но почему нельзя просто обзвонить больницы и спросить – допустим, не поступали к ним такие люди, с таким описанием? Сабина носит очки, но они могли упасть и разбиться, вроде бы я видела, как они разбились, у нее серо-седые волосы, а Людвиг…
– Женья… правильно? Я правильно произношу? Правда, все будет хорошо. Всех найдут, просто наберись терпения. Ты хорошо себя чувствуешь? Тебя осматривал доктор?
– Да, вчера. Немного кружится голова.
– Голова?.. – Психолог хмурится, что-то записывает себе в блокнот. – И вчера кружилась?
– Вчера не чувствовала. Сейчас вот началось, когда в туалет вставала.
– А слух тебе проверяли?
– Не знаю. Не помню.
– Мы поговорим, и я позову врача, хорошо? Скажи, хочешь ли ты еще кому-то позвонить? Скажем, твоим настоящим родителям в Россию?
– Я… я хочу, конечно. Почему вы спрашиваете?
Только вот лицо той девушки из головы не идет, не забывается. Может быть, завтра. Наверное, нужно рассказать об этом психологу, но почему-то кажется, что это будет ошибкой, почти преступлением, – она же такая беззащитная лежала на асфальте, среди мусора, среди всего. И как же теперь ее предать можно, раз так? Пусть лежит себе спокойно, никем не узнанная.
Как ее звали? Женя теребит бусинку, теперь под подушкой – спрятала туда, потому как ее одежду в прачечную забрали, а выдали простую синюю рубашку.
– Я понимаю, что тебе страшно и неуютно, Женья. Еще ты в чужой стране… Позвони родителям в Россию сегодня, Женья.
– Я не знаю, как звонить им. Людвиг всегда сам набирал номер, там нужен какой-то код…
– Нужно всего лишь посмотреть код России. Ты что, они же будут волноваться.
Будут. Но Жене иногда страшно звонить, страшно узнавать что-то новое.
Да еще дед после смерти бабушки погрустнел. Не так, нормально, обычно, как все, – а как-то иначе. Женя все надеялась, что ему легче станет, но он даже не пришел, когда ее в Германию всей семьей провожали. Мама сказала: «Ты уж не обижайся, сама понимаешь, какой он сделался». Может быть, все потому, что эта женщина появилась, Алевтина, днюет и ночует в его квартире, вот дед никуда в гости и не ездит, скрывает ее. А зачем скрывать – все и так понятно. Еще и так скоро после смерти бабушки.
Женя гонит мысль – наверное, скорее забавно, что старик встречается со старухой, что они делают вместе? А может, это и неважно теперь.
Там же лежала девочка, в конце концов, она впервые увидела мертвого человека. Была еще бабушка, но бабушка из-за долгой болезни словно бы была мертвой слишком давно.
Психолог уходит, а потом приносят телефон – с уже набранными первыми цифрами. Позаботились, как и Людвиг раньше.
– Женька! Господи! – кричит в трубку мама. – Мы всем позвонили, всем, тебя нигде нет! Дома никто не отвечает! Скажи, ты же не была там? Мы видели в новостях…
– Мам, успокойся. Все хорошо. Я живая, я не пострадала.
– Так, значит, все-таки была? – Мама задыхается, кажется, плачет.
– Я была далеко. Так далеко, что практически ничего не видела.
– Правда?
– Правда, мам.
Не рассказывать же о мертвой девушке. Не рассказывать, что потеряла из виду Людвига и Сабину и больше не нашла.
– А папа где?
Мама молчит. Не нужно было спрашивать.
– Он уехал? Уехал, да?
– Уехал, но он теперь будет иногда возвращаться, потому что… Слушай, не надо тебе о таком сейчас. Вот вернешься…
Сейчас нельзя возвращаться, сейчас совершенно не хочется домой. Маму не выйдет утешить, ей даже и сказать нечего. Но разве можно спокойно дышать после такого?
– Мам, ты говори. Что случилось? С кем? С ним, с папой, да?
Почему-то Женя в первую очередь думает об этом – иначе почему бы жалость в ее голове проснулась, раз они собираются разводиться? Злость должна быть. Обида.
– Мы думали, что с тобой что-то случилось.
Мама, хочет сказать она, даже если бы я взорвалась на самом деле, это было бы совсем не страшно. Мне так грустно было дома, думала, что здесь станет легче, но только не стало.
– Жень, что ты молчишь? Ты не ранена?
– Я не знаю, мам. Я тела не чувствую. Мне кажется, что я потеряла что-то важное.
Но Женя не плачет в трубку, держится.
– Что потеряла? Я не понимаю…
Женя не плачет.
– Может, все-таки сказать тебе?
– Говори. Я же не знаю, когда вернусь.
– Как не знаешь? Скоро.
– Это еще почему?
– Я позвонила руководителю вашей программы. Вас увезут обратно из-за теракта.
– Но я же еще ничего не успела…
– Милая, ты еще не пришла в себя, я понимаю… Но там, говорят, погибло то ли сорок, то ли пятьдесят человек. Я совсем не спала сегодня, Женечка. Разве можно вообще представить, что вы там останетесь? Вас будут вывозить…
– Но я не представляю, как уеду…
– А там женщину показывали… Знаешь, я когда ее увидела, сразу о тебе подумала, ведь ты могла бы… – Мама последнее произносит уже сквозь слезы.
– Какую женщину? – Хотя она уже понимает, конечно.
– Женщину, молодую женщину со светлыми волосами… Понятное дело, что ты не женщина, еще ребенок совсем, а я отпустила ребенка в чужую страну… А потом пригляделась, слезы вытерла – а уже другое показывают. Не ее. Ты видела кого-то похожего?
Женя помнит, вспоминает каждую секунду, но о таком маме не говорят.
– Нет. Нет, я ничего страшного не видела. Грохот, и все. Наверное, скоро меня заберут отсюда. И кто сказал, что ты отпустила ребенка? Я вообще-то взрослая уже. И это все закончится скоро.
– Говорят – эти, соседи…
– Кто? Ну мам. Хватит. Какие еще соседи?
Она молчит, задыхается в трубку, молчит так – ты права.
– Позвони из аэропорта, хорошо? Мы встретим.
– Мы? Это кто – мы? Вы развелись. Ты все решила, ты мне обещала…
Может быть, это жестоко, но не хочется ничего слушать. Мама не объясняет, не продолжает, но ведь никаких мы не должно было больше появиться.
– Мам, какие еще мы? Что, вы снова, да?
– Нет, все из-за деда… Твой папа помогает с ним. Ну увидишь.
Не хочу ничего увидеть, думает Женя, пускай без меня не случится ничего непоправимого, пускай не будет никаких новостей, о которых говорят дрожащими голосами.
– Мам, мам, что?..
– Дедушка плохо себя чувствует. Не думай пока об этом. И не ходи никуда, пожалуйста, когда выйдешь из больницы, не прикасайся ни к чему такому…
А как я разберусь, когда не надо прикасаться, ведь на площади никто ни к чему не прикасался, все просто вышло так?
Когда Женя возвращает телефон и ложится в кровать, она словно бы снова не понимает их языка.
Мама сказала – дедушка плохо себя чувствует. Но он никогда не чувствовал себя плохо, у него зубы были железные, сердце – бронзовое, оно звенело, но не болело. Он только грустил.
Когда операцию на правой ноге на венах сделали, грустил, что хромать придется, заживает не очень быстро теперь. Он не жаловался даже, когда та самая история произошла – тоже с огнем, поэтому не хочется сейчас об этом думать, но все же важное. Он на себя масло вылил, а потом оно загорелось – кажется, это какой-то старый допотопный светильник на даче, который давно бы выкинуть пора. И синтетическая рубашка вспыхнула, прилипла к спине – мама говорила, что отрывала потом пинцетом вместе с лоскутами кожи. К врачу он так и не пошел, не позволил никому сказать.
Даже Алевтине.
Ей в первую очередь, а то началось бы – причитания, бормотания.
И про Алевтину эту – разве хочется вспоминать, почему она все время лезет в голову? Она-то живая, спокойная, может быть, даже все еще дедушку жалеет.
А он же терпеть не может, если жалеют.
В этом они с Людвигом разные совсем – разве те истории про военное детство, что он рассказывал, не для того были, чтобы как-то посочувствовать, представить, как и им жилось, что и им жилось не лучше? Только он ошибся – у дедушки-то не было никаких особых рассказов про войну, он же, кажется, совсем маленьким был? Что он делал? Кажется, работал, его увезли в Германию, потому что жил в оккупированном Новгороде. Работал на заводе, на ферме, так, кусочками рассказывал. Вроде бы у него даже там какая-то подруга была – по крайней мере, он все время кому-то писал, когда вернулся в СССР, когда вырос, писал, а потом почта вернула все письма разом. Он сжег их на даче, Женя сама видела, а бабушка стояла и смотрела. А он не плакал, хотя по лицу было видно, что хотел. Бабушке словно бы нравилось смотреть, странное у нее лицо было.