– А где вы познакомились?
Рысак уже, кажется, раздражен этим разговором, но Алевтина охотно отвечает.
– На почте. Но какая разница, я же не за этим… А вот, получается, зачем – это я виновата, да? Что про мужа ему сказала?
– Хватит, ладно? – просит Рысак. – Вы можете предположить, куда он мог бы пойти? В реальности, если Германию не брать в расчет.
– А кто ж его знает. У него как нелады с головой эти случились – кто его знает вообще. А нелады случались – это ж вот, в этом-то я и виновата. Хотела вам сказать так. И вот девочке.
И она опускает глаза, не смотрит на Женю.
– Да ну, ерунда какая… – неуверенно начинает она.
Но Рысак вдруг ее руку сжимает. И она чувствует, она что-то чувствует.
– Вы чего? – Она шепотом.
– Пусть говорит. – Он тоже шепотом. – Она же может что-то случайно рассказать, что-то важное.
– Да что она может рассказать, это скорее у моей мертвой бабушки нужно спросить.
Он вздрагивает, морщится, поворачивается к Алевтине опять.
– Так вы не знаете?
Алевтина губами жует, пожимает плечами. Не знает, она просто так пришла – перед ними исповедаться, повиниться, но ничего конкретного.
– Пойдем к машине, мне все-таки нужно в штаб.
И они коротко прощаются с Алевтиной, как отчество у Алевтины, почему они даже в голове называют так, как будто она как любовница, что делает ее моложе и проще, хотя ведь на самом деле ничего не значит, что ее муж жив, это в этом возрасте ничего не значит. Но с Женей не прощаются, она как будто бы уже автоматически с ним стала.
– Почему ты про мертвую бабушку сказала? Просто так, для красного словца?
– Разве говорят про мертвых для красного? Хорошо или ничего, разве не знаете?
– Слушай, ты бросай все же это выканье свое, я стариком себя чувствую.
– Хорошо, но вы… ты раньше не говорил.
– Сейчас говорю.
«Фотографии, – вдруг она думает. – Нам надо домой вернуться».
Поднимает на Рысака глаза.
– Я понимаю, что это очень странно прозвучит сейчас, но слушай – нам нужно домой вернуться. В квартиру дедушки то есть, у меня есть ключи. Можем?
– Девчуль, нет, меня там придушат, если не приеду сейчас. Они, конечно, уже ориентировки клеят и по остановкам автобусным смотрят, но все равно надо совесть иметь. Давай сама. И напиши.
– Хорошо.
Он уезжает первым, она смотрит вслед, стоит в этих шортиках своих. «Никто не увидит, – думает она, – хотя мы не делаем ничего такого. Ты мне даже не нравишься. Мне не может понравиться человек с такой бородой, с такими глазами, в такой невзрачной одежде».
И она думает об этом, когда возвращается в дедушкину квартиру.
Странно, но Рысак пишет с дороги почти сразу:
ну что?
он взял какие-то фотографии из альбома, я вспомнила
и?
как ты думаешь? вот человек в деменции берет фотки, где какие-то люди, какие-то места. он их просто так берет?
а хрен его знает, мало ли что у него в голове. Жень, кончай с этим
точно вижу, что нет двух фотографий. сейчас позвоню маме, спрошу
И Женя звонит Иринке, долго расспрашивает, но так, чтобы та ни о чем не подумала, ни на что не надеялась. И она говорит, что и на самом деле некоторых фотографий не хватает, и самой важной нет – на которой она, Иринка, маленькая, первоклассницей сидит на спине большого бронзового льва. Думали вначале, что это в Ленинграде было, но оказалось, что нет. Оказалось, что в мамином городе, где она родилась.
Она все листает альбом с вырванными фотографиями, потом звонит Рысаку.
– Ты скажешь, что я опять отвлекаю…
– Давай, только коротко.
– Из альбома вырвано практически все, что связано с Великим Новгородом.
– Там родственники остались?
– Там какая-то история после войны произошла плохая – вроде как мой прадед Петр сотрудничал с оккупантами, его расстреляли, мать выслали куда-то, дед так и не смог ее найти, они даже в программу «Ищу тебя» обращались, представляешь? Но они тоже ничего не сделали. А дедушка был на работах в Германии, ну ты знаешь, тогда угоняли подростков, молодых людей… А потом он вернулся, поступил учиться, жил там в интернате. А потом дед жил в доме – не в том доме, из которого прадеда забрали, а он сам выстроил на том же участке другой, маленький. Это когда из интерната вышел. Бог его знает, почему не стал в родительском. Говорят, что не мог.
– Нелегко ему, наверное, было в этом интернате.
– Да, но он не рассказывал.
А почему нелегко, бьется мысль.
А Рысак, как старший, как умный, молчит – а ты что, не знаешь, как к детям предателей относились?
И все всё знали. Каково ему было в родном городе оставаться, как думаешь? Но ведь он потом переехал, молчит она. Женился на бабушке – и переехал, никогда не возвращался больше, родственникам не писал, не звонил, хотя они и были. Может быть, они ему помогали на первых порах.
Женя закрывает альбом.
– Единственное, что хорошо в этом, – это маленький город, как будто там тяжелее потеряться. Если все на самом деле так, как мы думаем, конечно. Сообщу в штаб. Отбой.
И он вешает трубку.
Но когда она выходит из дома, оказывается, что возле подъезда опять сидит Алевтина – сидит себе, низко опустив голову, волосы выбились из гладкой прически.
– Это же не я виновата? – говорит она совершенно несчастным, плачущим голосом.
22. Александра
Сколько же шел по Большой Ленинградской улице, которая теперь – Большая Санкт-Петербургская? Кажется, что быстро пронесся, даже не заметил. Пересек пешеходный переход, повернул под огромным рекламным щитом без надписей. Дорога асфальтированная вдруг словно бы в лес сворачивает – он вспоминает, что, кажется, раньше здесь таких зарослей не было. Вокруг много воды – реки Питьба и Стипенка, где-то близко входящие друг в друга, скрещивающиеся друг с другом, сливающиеся. Он подходит почти к самой воде, зачерпывает пригоршню, плещет в лицо, промывает глаза – может быть, как-то надеясь, что станет видеть лучше, что станет думать лучше, что просто станет лучше. И вроде бы на какое-то время становится. Кругом ни животных, ни людей.
И он сразу же видит – вот же его дом. Он достает ключи, ковыряет ими в замке – почему-то не входят. Но такое бывает, он знает уже – просто нужно еще немного постараться. Но не входят, никак.
Он отходит подальше, еще раз смотрит – но это его дверь. Может быть, не те ключи, кажется, они от той квартиры, которая осталась далеко.
Туда однажды Шура зашла, жена его будущая, зашла, принесли письма и журналы. Он только из училища выпустился, стал выписывать сразу все. Вот она и принесла.
Из окна выглядывает какой-то мужик.
– Эй, дед, ты чего там делаешь? А ну отойди от двери.
Он поднимает руки в знак того, что он ничего плохого.
– Вот, давай отходи, пока я милицию не вызвал!
Он отходит еще дальше, хотя все совершенно странно. Мужик уходит, словно бы ему совсем безразлично, куда он на самом деле пойдет. И он не уходит, садится просто, прислоняется спиной к теплым доскам.
Солнце пылающее забирается в морщины, зудит в них. Он смотрит на руки, они черные, траурная кайма под ногтями. Почему говорили – траурная? Никакого траура. Потом он вдруг вспоминает, как ему следует встать, чтобы вспомнить, – ведь на той фотографии он единственный раз, кажется, присутствует.
Ему двадцать лет, он, обнаженный по пояс, стоит возле этого деревянного дома – кажется, даже бревна не изменились, не сгнили и не выцвели, рамы остались такими, какими были прежде.
Рубашка белая перекинута через забор. Нет, это простыня перекинута через забор, это-то он помнит. Он немного ссутулился, плечи вперед вывел – очевидно, такая поза казалась более мужественной. У него темные густые волосы – гребешок застрянет, если начать расчесывать. Кажется, нормально расчесываться волосы стали только на восьмом десятке, когда сильно поредели.
Он уже окончил техникум, уже работал.
Кто его фотографировал? Почему на фоне дома, в который и заходить опасался? Он не помнит. Отчетливо помнит только какие-то ожидания, как будто вот-вот – и должно случиться, произойти. Он вспоминает.
Она приходит. Она приносит письма и журналы. Она вначале не нравится ему. Немного старше его, с короткими темно-русыми волосами, белым лицом – не болезненно-белым, а просто словно бы не привыкшим к солнцу. Короткие светлые ресницы. Рот сжатый, суровый – она ничем, совершенно ничем не напоминает Еленку, даже цветом волос: у той они тоже были темные, но совершенно другого оттенка, оттенка теплого каштана. Тут холодный, невнятный, привычный северный цвет, который не вышел по-настоящему светлым, что мог бы красивым быть. Но все же чем-то цепляет – наверное, осознанием того, что нельзя одному в этой времянке существовать, что это его убьет постепенно. Поэтому он решает заговорить, как никогда еще не заговаривал с женщинами.
– Как тебя зовут? – он произносит.
Но ему нравится, что она работает на почте, настоящая, серьезная девушка. Десять классов есть. Потом она на свои короткие волосы сделает химию, и вот тогда выйдет на самом деле немного смешно – есть люди, которым вовсе не идут такие кудряшки, и она из них. Но тогда она с прямыми была, самыми обычными, он такой запомнил.
У него получается это произнести, просто спросить про имя. Александра, она говорит.
А меня – В…
Он спотыкается на собственном имени.
– Александра, – он говорит, – может быть, завтра сходим погулять?
– Я работаю с пяти утра, – она говорит.
И тут бы надо замолчать, но тогда получается, что ни детей никаких не будет, ни внуков. И он это быстро ощутил, всю неправильность, тонкость происходящего.
– Но вечером – нет?
Он стесняется. Он опускает глаза. На севере в августе уже рано смеркается, холодает, пахнет будущим осенним воздухом.
Это его первый разговор с девушкой о чем-то неважном, о чем-то внутреннем.