Как тебя зовут — страница 45 из 49

– Что? Ну что вы его пугаете?

– Тут из милиции пришли… Вы родственники, вы оставайтесь.

И на самом деле приходят из милиции, расспрашивают. Рассказывают, как было дело, – мол, стал вести себя неадекватно, выкрикивать какие-то ругательства, хватать за руки, потом зачем-то достал старый фотоаппарат и сфотографировал. Это еще иностранцы были, они испугались сильно. Хорошо, что до драки дело не дошло. Мы все понимаем, что больной дед, все дела, но надо же следить, раз он у вас недееспособный. И агрессивный еще вдобавок.

– Какой он агрессивный, – Женя вступается, – он совершенно безобидный. Ну сфотографировал, так это потому, что раньше фотографировать очень любил. Знаете, сколько у него моих детских фотографий? Целый конверт. Там я в мятом шелковом платье, корчу рожицы. Лет пять мне там. Или шесть.

– Не относится к делу, – отрезают эти, из милиции, – а только надо следить за дедом.

– А на кого он напал вообще? Что, правда напал?

– Правда. Но тот заявление писать не стал, так что ваше счастье. Была какая-то экскурсия из Германии, они здесь часто бывают. Ходили по центру, мирно все. И вдруг это. Напугал их до чертиков.

– Он несовершеннолетний узник фашизма, у него документы есть. Он просто вспомнил, чего-то испугался… Может быть, немецкую речь услышал. Он же местный, из Новгорода, понимаете? Всякого натерпелся, здесь и в Германии. Поэтому нечего удивляться…

Милиционеры переглядываются. Для них это значит, что дед практически ветеран, им даже неловко немного становится.

– Ну ладно, что уж тут… Заявления нет, а все-таки мы обязаны были проверить. Но ты смотри, малая, а если бы он, например, ударил кого ножом? А? Положили бы деда в психушку на принудительное лечение, вот хорошо бы было?

«Интересно, кого он пытался сфотографировать?»

Женя представляет – а что, если бы среди этих экскурсантов был и Людвиг? Ведь он говорил, что уже один раз бывал в Новгороде в гостях у русской учительницы Нади, может быть, и еще раз захотел приехать? Бред, бред. Он бы сказал, написал как-нибудь. Они ведь уже связаны, она обещала, что будет писать, просто сейчас совсем не до того было.

«Дорогой Людвиг, – думает она, – я не думаю, что ты хотел просто посмотреть на памятник "Тысячелетие Руси". Зачем тогда?»

Она вдруг понимает, что даже не знает, сколько лет Рысаку. Лет сорок, пожалуй. Или сорок пять, значит ли что-то, что он ровесник папы? Наверное, ничего, но как так вышло, что не рассказал?

Она отворачивается от всех, от милиционеров, даже от Рысака, хотя он продолжает держать ее за руку.

– Дедушка, как же так? Ты зачем все это наделал? Ты что, думаешь, это надо было?

Вдруг так хочется показать ему маленькую кошку, чтобы успокоить, – вот, смотри, она так похожа на Мелка, что как будто бы все возвращается, как будто никто никуда не уходил.

И он поднимает глаза, зрачки, кажется, на какую-то секунду ставшие разумными, смелыми. Потом вдруг достает из-под кровати свою грязную, засаленную сумку, которую каким-то чудом не отняли. Долго ищет там и достает бусину – ту самую, которую он, оказывается, так и протаскал с собой. И искал так, как раньше конфету по карманам, чтобы внучке дать. Никогда-никогда не приходил без гостинца к ней. И сейчас протягивает – как подарок, как конфету.

– Я люблю тебя, – он говорит, вернее, губами так двигает, чтобы было понятно.

Санитарке, кажется, понятно, и Жене понятно, и Рысаку, и милиционерам, и всем.

24. Делирий

Он вспоминает после встречи с будущей своей женой, зачем приехал. Когда идет один от Софии – она в другую сторону, потому что они так решили, стыдно девушке все-таки так долго с молодым человеком быть, он это прекрасно понимал. Он и есть сейчас молодой человек, никто больше, он так себя ощутил. Понял, конечно, что с женой встреча привиделась, просто здесь воспоминания его ждали, они не поехали за ним следом в Подмосковье.

Перед ним небольшая группа людей, стоят, смотрят на что-то, переговариваются.

Говорят по-немецки, это он понимает сразу, хотя звуки в слова не складываются.

Наверное, он уже в Германии, раз так? Каким-то образом очутился, потому что очень хотел? Может быть, он не заметил долгого поезда, может быть, как-то так получилось, раз очень хотел?

Он оглядывается. Кругом город, с детства знакомый, но словно бы другой. Разве здесь, возле этого памятника, похожего на колокол, с темными и далекими человеческими фигурами, они фотографировались?

А они, люди здесь, ходят кругом и разглядывают, прислушиваются к речи экскурсовода.

Милка неловко возится за пазухой – он запускает туда руку и понимает, что там нет Милки, он ее на вокзале оставил от греха подальше. А там сердце бьется, выпорхнуть хочет. Он гладит себя по груди, пытается как-то сердце успокоить.

– Wohin gehen wir heute? – спрашивает пожилая немка пожилого немца, а он в другую сторону смотрит, ему как будто бы все равно, куда они сегодня пойдут.

– Keine Ahnung.

* * *

Он без понятия. Он-то этого никогда не забудет, интонации, звучания. Секунду он придумывает, что ответить. Но ведь тут никого не может быть, кроме того – кроме тех – кроме того, – и то, что тут один, один немец, не имеет никакого значения.

У немца глаза герра Вебера.

У немца лицо герра Вебера. Коралловые бусы снова падают в грязь, закатываются под окружающие предметы, прячутся, чтобы точно не собрать было.

– Не трогайте ее! – он кричит.

То есть он не кричит, конечно, он не может кричать. А нужно было еще тогда крикнуть, чтобы он не трогал Еленку, так закричать, чтобы вся ферма сбежалась, чтобы жена герра Вебера услышала. Или нет – она не должна была такого слышать, а то бы ополчилась на Еленку.

Он лезет в сумку, хочет достать нож. Но ножа нет, есть только фотоаппарат. Он делает шаг вперед. Он резко толкает в грудь пожилого немца – странно, но герр Вебер выглядит почти стариком, гораздо старше, чем он запомнил. Немец издает какой-то странный звук – кажется, просто всхлипывает, точно ребенок, которого до смерти напугали в темной комнате. Он почему-то вспомнил, что в том бараке на лесопилке, на которой он работал подростком, все время пахло как-то похоже – дневальные иногда не успевали вынести отхожий бак, вот и пахло. И сейчас словно так пахнет. Немец всхлипывает. У него мокрые брюки, светлые парусиновые легкие брюки. Потому и запах.

И второй раз он вспоминает запах – когда жена лежала, так и пахло. А потом, когда самому плохо стало – сейчас лучше, – когда не мылся, когда не мог заставить себя до ванной дойти, так и пахло.

Он достает фотоаппарат и фотографирует.

Он уже понял, что память странные коленца выкидывает, а так хоть запомнить, что отомстил, что запечатлел герра Вебера в жалкой позе. Что все-таки отстоял ту, что должен был отстоять.

Он оборачивается – где Еленка?

Она должна стоять рядом, но ее нигде нет. Он убирает фотоаппарат, чтобы ничего не мешало. Вспоминает, что на дне сумки должна лежать коралловая бусинка, – вот ведь, сейчас самое время вернуть ее, время собрать бусы, а она куда-то запропастилась.

Кричат. Кругом кричат вначале по-немецки, потом по-русски. Потом и вовсе все говорят по-немецки, даже те, кто раньше не умел. Кажется, даже он сам стонет внутри себя по-немецки.

Кто-то хватает его за руки, но он от страха словно бы силу обретает – вырывается. И бежит, бежит – как тогда, когда бежал в электричке от контролеров, ноги невиданной силой наливаются. И он бежит, бежит через площадь, потом по улице Газон, потом – вбегает в автобус, а там как будто бы уже не преследуют.

Он едет на вокзал, он хочет найти Милку – он оставил ее у памятника этому мужчине, этому человеку, имя которого он забыл.

– Кс-кс-кс. Милка, Милка! Где ты?

Кошки нет нигде.

Тогда он садится на траву и берется руками за голову, вспоминая, что, кажется, в последний раз спал где-то в лесу на станции Отдых, потом немного в поезде, а потом – вообще никогда, только в грезах бродил.

«Ну вот, получается, я отстоял ее, – думает он, – я отомстил за нее, за девочку. Пусть и не убил. Почему я не взял с собой нож, только фотоаппарат? Лучше бы я его выкинул там, у церкви. А то зачем фотоаппарат, если без ножа? Только помнить и мучиться, все время вспоминать».

– Кс-кс-кс.

И хоть бы кто-нибудь ответил, показался из травы.

Он садится и понимает, что руки его дрожат. Он обнимает себя руками и засыпает. Словно бы через несколько минут – его будят – нависает сверху какая-то женщина, даже не родственница и не знакомая. Не Еленка. Она так и не приходит.

– Все в порядке? Может быть, врача надо?

Он собирается ответить, забывая, что его рот и губы отныне не отвечают никому. Он мычит, видимо.

– Ох, это же инсульт, – ужасается женщина, достает мобильный телефон, – хоть бы в больницу взяли…

Она долго говорит в телефон, говорит – ну и что, что от него пахнет, а он же человек.

– Вы извините, – вдруг говорит она, зажимая телефон рукой, – мне там сказали попросить вас правую руку вверх поднять. Поднимите. Пожалуйста. Это почему-то для них важно.

Он качает головой. Он не хочет кривляться, быть для кого-то не собой.

– Видите, он не может поднять, – она продолжает в трубку, – приедете, да? Спасибо!

И он мысленно составляет речь, речь памяти, речь благодарности, в которой девушка, которая накормила его супом с перцем; буфетчица, угостившая двумя пирожками; старик, подаривший Милку, – хорошо, пусть продавший Милку, но это так, игра; девушка, купившая билет до Новгорода; а теперь еще и эта женщина, особых черт которых запомнить невозможно.

Может быть, кто-то еще придет и пожалеет.

В больнице его просят назвать имя, фамилию, адрес. Он молчит, конечно. Но они обыскивают его сумку, вытряхивают все – теперь кажется, что хорошо, что ножа теперь нет, а то бог весть что бы подумали. И там находят ZAGRANI, как же иначе, там смотрят, как его зовут. Звонят куда-то, бегают, спрашивают. Он пока сидит на кровати, пока берут кровь, а потом приходит санитарка и бреет его над алюминиевой кюветой. Ему странно, что они не идут в туалет, что побрить надо прямо сейчас, на глазах у всех, в палате, прямо как – но он не заканчивает мысль, она теперь кажется странной и неправильной. Кощунственной.