– Ну вспомни, пожалуйста, кто ты есть, – бормочет санитарка, – хоть как тебя зовут, скажи, а то сидишь букой. Никогда не поверю, что можно настолько из ума выжить. Вон я – крепкая старуха, работаю, еще и судно буду из-под тебя выносить. А ты сидишь. Не дергайся, а то кровь пойдет. Э, да у тебя и так кровь. Вот тут, под ногтями. Надо будет врачу сказать.
Он поднимает руку и подносит к самым глазам – где тут кровь?.. Вроде бы никакой, да и не трогал он этого немца… Несильно ударил, в грудь толкнул. Нужно было сильнее.
Где Милка? Почему она убежала и не вернулась? Почему убежал и не вернулся Мелок – или как его звали на самом деле, может ведь быть, что не так? Почему жена умерла и не вернулась? Почему Еленка не пришла, даже когда он ее защитил?
Да и он ведь где-то был, в конце концов, он приходил к своему дому там, в Кречно, он не всегда был на этом вокзале, у него хватило сил прийти и посмотреть. Но не станешь ведь жить там, куда-то нужно дальше – в Германию, как собирался. А потом Германия вдруг обрушилась на него сама – там, возле памятника «Тысячелетие Руси». А может быть, еще и раньше, когда он просто так возле Софии стоял.
Как разглядывал в девять лет, как помнил?
Сюда, к этим воротам, попадаешь будто случайно. Они прячутся, их сразу и не найдешь, рядом с ними никто не встречается, вот и они бы с будущей женой не встретились. Но подошли. Здесь и начинается его Германия, просто никто этого не замечает. И оттуда, из этих ворот, из пасти львов вышел немец, заговорил на своем языке, совершенно непонятном, лающем, отрывистом. Можно сказать, что лев в своей пасти держал-держал немца, а потом взял и отпустил.
– Эй. – Человек в синей одежде трогает его за плечо. – Что случилось? Это вам вызывали скорую?
Нет, не мне. Какую еще скорую?
Ничего не говорит, конечно, и они его силой поднимают за плечи, уводят в машину, там измеряют давление и снимают кардиограмму.
– Что, – один человек в синем говорит другому, – поедем, да?
Он думает, что они скажут, как та женщина боялась, – мол, машину после него мыть придется, но не говорят ничего подобного.
Он сидит, дышит, молясь, чтобы они не заметили.
Но Милка? Милка же остается! Он к дверям, сквозь них.
– Ох, а вот и делирий, придержи его, Коль…
Коля держит – осторожно, почти ласково, машина движется, а Милка остается.
«Там кошка моя, не бросайте, – хочет он закричать, – там Мелок мой, он давно умер, но он здесь!» Хочет он закричать.
Но они едут к больнице, и он не думает, что убил, а только о кошке.
– Вот, на стульчик садитесь. – Выходит кто-то, пожилая пухлая сиделка с ласковыми теплыми руками. – Сейчас доктор посмотрит, сходим в туалет, в баночку пописаем, хорошо?
Удивляется – зачем так, как с ребенком? В баночку. Наверное, он и так бы разобрался.
Сидит, раскачивается, о Мелке думает.
Эти, со скорой, тоже почти сразу уходят – Коля, который держал, даже ободряюще похлопывает по плечу, не брезгует – он только сейчас почему-то ощущает, как пахнет от его рубашки, а она же хорошая была, все время в доме не пахла, впитывала запахи, хотя он спал в ней, ел в ней, варил пельмени на плите, которую иногда не мог зажечь. И смешно, но тогда он варил все равно, на выключенной плите, в холодной соленой воде. Соль почему-то не забывал добавить никогда, и пельмени стояли тогда расползшиеся, белые, крахмальные, клейкие.
– Ничего, дед, починят. Сейчас в себя в палате придешь, лучше станет. А потом мемантин попьешь, и вообще молодцом, будешь себе сам кефирчик наливать.
Фельдшер выходит, оставляя за собой полный коридор мучающихся, жалующихся, стонущих.
Ну а ему-то что стонать – все же хорошо.
Назовите сегодняшнее число и день недели.
Назовите город своего проживания.
Что нарисовано на этих картинках (на картинках нарисованы носорог и арфа, хотя это нелегко представить).
Повторите, пожалуйста, эти слова: карандаш, дом, копейки.
Вы покупаете в магазине товар за восемьдесят пять рублей. Сколько вам дадут сдачи со ста рублей?
Но скоро врачу надоедает спрашивать, потому что вначале он пытается что-то писать, отвечая, но потом надоедает и это.
Внучка перестала плакать в его голове.
Черное солнце закатилось.
– В палату пока поднимайте его, – говорит врач, – там разберемся, посмотрим, что делать. Может быть, родственники объявятся. Вот ведь оставляют таких без присмотра, конечно.
– Паспорт его вот нашли.
– О, ничего себе. – Врач берет, кладет себе на стол. – Надо бы, чтобы его невролог посмотрел, конечно… Но потом тогда, что делать. Место рождения – деревня Кречно, так ты отсюда, получается, дедушка?
Он качает головой.
– А откуда? А, вон паспорт где выдан… в Московской области? Навестить кого-то приехал? Ладно, все. Там разберетесь. И я вообще-то тебя не должен смотреть, но кто виноват, что один остался… Сейчас в палату отведут, полежишь, потом за тобой дети приедут. Или не приедут, они не всегда приезжают, да. Но тебе точно будет лучше, ты успокоишься.
– Да он и так спокойный, – бормочет кто-то, наверное, медсестра, заполнявшая бумаги. – Даже галоперидол не назначат, наверное, хотя кто знает. И не невролог должен смотреть, а психиатр, по-хорошему, но это не всегда выходит.
– Пойдем, дедуль, – говорит санитарка, обнимает его за талию – это уже после того, как два часа в коридоре просидел, мочу сдал, кровь, подержал красновато-бурую ватку у сгиба локтя. – Вот так, аккуратненько. На второй этаж нам. Халатик тебе сейчас еще дадим. Только первый лифт пропустим – в хирургию, кажись, везут.
На каталке какой-то человек, но он сразу же воображает, что это герр Вебер, что ему все-таки досталось, что он умирает.
– Зачем, – выдыхает немец, – почему?
– Это тебе за Еленку, – объясняет он, но как-то внезапно не по себе становится, почти жалко. – Может быть, умирай скорее, чтобы не думалось. Ведь мы старые с тобой совсем. Мы с тобой за это время сделались одинаковые и старые.
Губы немца шевелятся:
– Wie heißt du? – говорит умирающий немец, уж это-то слышится отчетливо.
– Ты знал, как меня зовут. Почему так получилось, что теперь не знаешь?
Старый, старый совсем, как и он, навсегда старый. Никто ничего не помнит, даже мстить не за что.
– Ich heiße… – он отвечает.
Меня зовут так-то.
И открывает глаза, и снова оказывается в больнице, рядом с лифтами.
– Вон как переживает, – сердобольно говорит санитарка в сторону, – бормочет себе и бормочет, даже слова непонятные говорит. Это немецкий, что ли? И как помнишь, если себя не помнишь?
25. На горе, на горушке
Потом долго неспокойно было, туман стоял от таблеток в голове. На колоколенке немецкий снайпер захлебывается кровушкой.
– Ох, ну куда ты полез, родной, – бормочет санитарка, стоит внизу, – это как же мы тебя оттуда снимать будем?
Перегоревшую лампу чаще всего можно определить по кольцу темного цвета на колбе вблизи одного из концов лампы.
Он давно заметил темное кольцо. Перегорела, отчего в палате темно. Вон все лежат за кроссвордами, глаза ломают. Надо залезть и выкрутить. Предварительно отключил подачу электричества в щитке. Вот они и ругаются.
– Слезай, родной, ушибешься. Я-то тебя не сниму, что придумал?
Он мотает головой, старается не замечать санитарку.
И когда он касается лампы, нагревшегося стекла, он – чувствует – ему – лучше становится – потому что память может ничего больше не хранить, а руки – руки все еще помнят.
Приходят какие-то люди, санитарка зовет. Приходит из коридора светловолосая девочка с красными глазами, с ней – незнакомый человек.
Сразу хочется подальше от него, почему здесь – незнакомые?..
– Дедушка, ты чего? – плачущим голосом говорит девочка.
Дедушка? Кто такой дедушка? Почему к нему?
– Слезай, пожалуйста, со стола, ты же ушибешься…
Он стол нарочно на середину комнаты поставил. Теперь – слезай. Как же. Встал тверже, постарался не раскачиваться, уж точно не упасть у них на глазах.
– Сейчас еще током ударит… – бормочет санитарка. – Ты пальцы-то туда не суй, а?
– Своих не трогает, – говорит девочка, – он так всегда говорил. Его не может ударить током, он много лет работал электриком на заводе. Промышленное электричество, понимаете? Семьсот киловольт. Я даже не знаю, как это представить. А тут – лампа. Всего-навсего лампа.
– Девчуль, так какая разница, что было. Тут у нас эти, профессора сидят, лежат. Так они под себя ходят точно так же, никакой разницы.
Девочка хмурится. Он аккуратно выкручивает лампу.
– А другая-то есть?
Это парень, который с девочкой.
– Что?
– Ну, новая лампа есть?
– Есть-то может и есть… Но это надо позвать кого, чтобы вкрутили.
– Зачем? Он вкрутит. Все нормально. Я посмотрю, если не верите.
– Да ты сам-то… – Санитарка сомневается, шепчется с кем-то, но идет, приносит – в узкой картонной коробке. – Но ты смотри, у нас их тут не миллион, не игрушки.
Парень подает ему лампу, уже без коробки, чтобы сподручнее было.
Он смотрит на длинный белый предмет у себя в руках. Он сейчас выскользнет. Вот сейчас. Но внизу стоит девочка, парень с ней. Бог его знает, что за парень с девочкой. Тот парень, которого шестьдесят лет назад встретил, кажется, тоже стоит, но это сложно разглядеть, у самого зрение стало не очень. И он заводит лампу в крепление до упора, легонько вертит. Слышит щелчок, это все, значит, что все. Все хорошо.
– Ну надо же, – говорит санитарка, – сейчас проверим, светит ли.
– Сейчас он сам спустится, включит. Обопритесь на мою руку. – И он обращается, он называет имя, которое звучит очень близко.
Это он – кому? Почему так?
И он дает руку парню, который знает, как его зовут, спускается со стола, неаккуратно задевает коленкой только, но это ничего. Нажимает на кнопку в щитке, потом на выключатель – и палату их заливает красивый и ровный дневной свет. Он чувствует, что устал, он ложится на кровать, но усталость эта хорошая, дельная, бодрая. Он бы еще потом встал, починил бы, что сломалось.