– А как по мне, – тихо говорит Женя Рысаку, – ей и вовсе бы не стоило ехать.
– Почему? Она тоже переживает.
– Но бабка такая? На поезде? Зачем это нужно вообще? Серьезно, они еще будут о чем-то разговаривать? Он не разговаривает. И не будет уже никогда.
– Ну ты видишь же?
– Что?
Он берет ее за плечи, разворачивает, а больница вся светом залита, много его, этого света, как будто посредине, знаете, такая огромная хрустальная люстра взорвалась, такая, что у бабушки с дедушкой в зале висела, хрустальная чешская люстра со свечами и подвесками, о которых Женя в детстве думала – это же бриллианты, огромные сверкающие бриллианты, почему женщины носят маленькие в тонких золотых колечках, а такие всегда остаются в комнате, скрытые от взглядов?..
– Вот он разговаривает. Ты не слышишь?
Она перебивает, она перебивает неожиданно и яростно:
– Это ведь папе нужно было приехать, правда? Ну, чтобы двух женщин одних в поезде не оставлять? Почему он не приехал?
Мама слышит, оборачивается. Женя замечает, что она успела накраситься, – значит, косметичку взяла, как будто это важно; там и карандаш, и тушь, уже лет десять оставляющая под глазами черные штрихи-потеки. И сколько бы ни меняла мама ее на другую, все равно остаются, будто плачет каждый день. А может, и правда.
– И ты нарочно об этом напоминаешь? Что я тебе сделала? Именно сегодня?
И глаза влажные, одинокие.
– Почему бы не сегодня? А когда? И я все хотела спросить – неужели ты правда в том доме родилась? В маленьком, который дед построил? А то мы посмотрели – он до самой крыши травой зарос, просто до самой.
Говорит и говорит, сама не знает, что говорит.
– Прекрати. Я уже в Раменском родилась, ты же знаешь. Они уехали отсюда, когда мама была беременная.
Не может остановиться.
– Сегодня наша фарфоровая свадьба. Ты могла бы не говорить, не подчеркивать…
– Мам, я совершенно ничего не понимаю в этих свадьбах. Фарфоровая, глиняная… Можешь нормально сказать?
– Это двадцать лет, – вдруг говорит Рысак, и Женя оглядывается – откуда же ты знаешь, неужели?
И все оглядываются, кажется, даже дед.
– Рысак, ну я прямо даже не знаю, как вас благодарить. – Мама переключает внимание, вытирает слезы. – Господи, я же не сказала до сих пор… Если бы не вы, мы бы никогда…
Они так и стоят в больничном дворе, не понимая, куда дальше, поезд только вечером, в девять часов. Дедушке стул вынесли, но он не догадывается сесть – так и стоит над ним, прижимая к груди сумку. Не захотел, чтобы Рысак нес, догадываясь, что есть что-то важное внутри.
– Да вы что. Мое участие тут минимальное, это жители увидели ориентировку. Да и из больницы бы тоже сообщили, у него паспорт с собой был. Я ничего не делал.
– Ну как – вы приехали, спрашивали, вы были с нами… Вон ее отвезли. – Она кивает на Женю. Та молчит. – Что-то папа притих.
Они оборачиваются, а он брошенным кем-то из детей мелком на асфальте что-то царапает. Они ждут, не подглядывают специально.
ГДЕ ЕЛЕНКА?
Там написано.
Он отходит, поднимает на них глаза.
– Господи, дедушка, почему ты вечно спрашиваешь о людях, которых как будто никогда и не было? Где… мы не знаем где. А как ты с ней познакомился, с этой девушкой?
Дед молчит, понятное дело. Может быть, и жестоко вот так спрашивать.
– Потому что мы сейчас с этой твоей новой кошкой домой поедем и забудем об этом, обо всем, что здесь произошло. Хорошо?
Он качает головой, и это понятно, потому что и так многое забыл.
26. Праздник
Мама открывает дверь не сразу, наверное, долго в глазок смотрит, но вот она: лицо с ненакрашенными бровями, подбородок в белом креме.
– Ой, как ты рано, а я все еще такая… в бигуди.
И мама торопливо стряхивает с коротких светлых волос синие и фиолетовые пластиковые бигуди, складывает на тумбочку.
– А Рысак что, не приехал?
– Нет.
– Ясно.
И мама смотрит, и между ними проносится все – и я же говорила, говорила, что он все время будет в поиске этом, что ничего не поменяется, а ты будешь всегда одна? Спорим, что и до осени не доживете как люди? Женя не спорила, просто приехала на ее день рождения одна. В конце сентября.
– Я тебе платье купила, помнишь, ты никак выбрать не могла?
– Ты купила мне платье? Но оно же не подойдет, ты же знаешь, как сложно выбрать размер?..
Но она меряет платье, крутится перед зеркалом. И Женя вдруг замечает пачку сигарет на табурете в прихожей – мужских сигарет, папиных сигарет. И пахнет папой. Везде пахнет папой, хотя он не пользуется никаким духами, даже не жует жвачку, – просто его волосами, самим его присутствием.
– Он что, на день рождения придет?
– Придет… Он еще вчера пришел, если честно. А сейчас за дедом поехал, потому что его тоже ведь… нужно. Пускай посидит в уголочке, он ведь никому не помешает.
– Почему в уголочке, мам? Пусть будет как все, он же просто сидит. А даже если бы и не просто – мне кажется, что он, ну, точно имеет право сейчас делать все, что заблагорассудится. Но папа… Как же так? Я думала… я была уверена, что вы всё. Когда ты про фарфоровую свадьбу заговорила.
Мама кружится в платье. Ей тридцать, двадцать лет, не больше.
– А я тоже думала, что всё. Но знаешь, оказывается – у него никого нет, а я думала, что ему на самом деле эта девочка писала, чуть ли не твоя ровесница, то есть она писала, конечно, но ничего у них не было, а он сказал, что любит свою жену. Представляешь?
«Мам. Ну откуда ты знаешь, что он написал? Это он тебе так сказал, а на самом деле не залезешь в душу человека».
Но мама так кружится, что Женя ничего не говорит.
«Как хотите. Живите вместе, как хотите живите уже. Только я не могу думать, я не могу думать еще и об этом. Я хочу жить с Рысаком, если у меня получится с ним жить. Но я что угодно за это отдам».
Скоро приезжает мамин брат, его сын с маленькой дочкой, папа с дедушкой. Дедушка теперь даже не пытается посмотреть на маленькую девочку – его сажают на диван, дают тарелку с оливье. Но теперь он не ест совсем, выбирает розовые кусочки колбасы руками и откладывает их на край тарелки. Скоро горка собирается, все обращают внимание, никто не говорит.
– А я у деда пленку нашел. Вернее, мы ее из фотоаппарата, с которым он путешествовал, достали. Я сбегал, проявил, хотел всем сюрприз сделать, – вдруг начинает говорить папа, – хотите, посмотрим сейчас? Там наверняка много всего красивого. У нас и диаскоп есть.
Дед морщится, словно бы не хочет смотреть, словно там есть что-то стыдное, но папа настаивает, гости делают вид, что радуются. Может быть, они и радуются, только ведь там наверняка ерунда всякая выйдет, все случайное, ненароком попавшее в кадр. У него и руки дрожат.
Но когда папа передает Жене диаскоп, она видит: странный и смешной незнакомый старик, за ним деревья; желтовато-кремовое здание Ленинградского вокзала, в небе птицы; маленькая кошка Милка играет в траве; а потом непонятное – молодая женщина с короткими темными волосами в темном платье с белым воротничком смотрит прямо в кадр и смеется. На шее женщины бусы, кажущиеся белыми; но Женя понимает, что на самом деле они почти наверняка темно-алые.
– Это кто? – шепотом спрашивает она деда. – Это та, которую ты искал?
Он качает головой. И тогда она понимает. Это бабушка. Это она ждала его в Новгороде, а никто больше не ждал.
А последний кадр вообще удивительный.
Там молодой дед, у него мягкие каштановые волосы, он очень красив. Она, наверное, не так красива, но это не имеет никакого значения. Она, кажется, немного старше. Наверное, этот кадр был сделан сразу же после их свадьбы, потому что у них смешно-испуганные, удивительные выражения лиц – как будто не верят, что такое на самом деле могло произойти. «Василий и Александра, – шепчет одними губами Женька, – вас зовут Василий и Александра, и вам жить еще долго. И меня хотели назвать в честь бабушки, но в последний момент что-то помешало. Может быть, зря, тогда во мне было бы еще больше памяти. И вы забыли, забыли всех, кто был до. Бабушка – парня, которого она со своих фотографий маникюрными ножничками отрезала. Дед… в нем столько жизни, в нем до сих пор столько жизни. И для него ничего не закончилось, он все еще на ферме с девушкой, на заводе боеприпасов, в пустом и страшном родительском доме в Новгороде».
– Я позвоню? – Женька спрашивает маму.
Она, красивая, удивляется, но кивает. Женя звонит Людвигу, впервые за прошедшие месяцы, только теперь решившись, потому что все было слишком страшно.
– Я хотела спросить, – после приветствий, удивления и звенящей обиды в голосе начинает она, – ты не приезжал в Новгород этим летом?
Людвиг молчит долго, потом отвечает:
– Женья, нет, мы никуда не ездили, у меня сильно болят колени. Ты хоть понимаешь, что значит, когда тебе – восемьдесят два года? А почему ты спрашиваешь?
Она не понимает, конечно, снова рассматривает пленку.
– Там случилось кое-что. Даже не знаю, как тебе рассказать. Может быть, лучше напишу?
Но и она, и Людвиг знает, что никто никому не станет писать.
– Людвиг, – говорит напоследок еще она, – я давно хотела тебе сказать, что ты ни в чем не виноват. Понимаешь?
– Нет.
– В том, что вы с этой девочкой Розмари в подвале были вместе, а Вальтер это увидел и ушел. В этом совершенно никто не виноват.
– А кто это может подтвердить? А?
– Да вот. – Она понимает, как глупо, как невероятно глупо это сейчас прозвучит. – Он же приходит. Он в порядке. Только не думай, что я сошла с ума, но он иногда деду помогает. Когда совсем плохо было. Только не думай…
– Я знаю, – перебивает Людвиг, – с мамой нашей тоже так было. То есть мне тогда казалось, что он к ней приходил, что он к ней вернулся, когда она его на каждое Рождество ждала. Но каким-то образом вернулся только к ней, чтобы больше никто не видел. Но я понимаю – это все просто потому, что никто больше не ждал, больше никому не был нужен. А твой дед, наверное, тоже ждал. Да?