– Не знаю… Ты так говоришь, как будто и у мамы твоей, и у деда никого родственников нет.
– Да нет, не в том дело. Просто Вальтер, он… Ласковый. Да, ласковый.
– Он и у вас был, – вырывается у Жени, – тогда, после теракта и больницы, когда нужно было покормить Хексе, а я видела его, даже разговаривала…
– Я знаю, – перебивает Людвиг, – я догадался. Ты ведь даже не знаешь, где лежит ее корм, никогда не спрашивала. Передай Вальтеру, что мне жаль. Сможешь?
– Он знает.
Она зябко ежится, неуютно от слов, будто друг с другом чем-то постыдным поделились. Женя кладет трубку, совершенно не зная, как вообще начался этот странный бессмысленный разговор. Можно ли вообще любить, если все так друг перед другом страшно виноваты? Папа перед мамой. Дедушка перед Еленкой, перед бабушкой, перед Алевтиной. Людвиг перед Розмари и Вальтером, немного даже перед ней.
Рысак в лесу, ищет старушку, которая пошла за грибами и уже три дня не выходит на связь. Женя уже знает, что живой она вряд ли отыщется – ночами уже холодно, в лесу и минусовая температура может быть. Так что все. Но он ищет. А она смотрит, как дедушка выбирает из салата колбасу. Он отдает ее трупаку, Вальтеру, она знает уже, потому что он любит колбасу, а дед чувствует себя виноватым, что тогда, на Эльбе, не накормил его. Его никто не видит. Кажется, могла бы увидеть Женя, как видела раньше, но она теперь думает о другом. О Рысаке. О том, почему все так бурно и трепетно началось, а теперь пошло не так.
Но когда она украдкой и с жалостью смотрит на деда – он подмигивает, как будто он все еще здесь, а перед остальными просто притворяется, что в глубокой деменции, из которой не выбраться уже. Просто так подмигивает, ей одной, как заговорщик, потом опускает глаза, как будто бы хочет, чтобы она посмотрела на его руки, его пальцы.
Пальцы у него в пыли от электрических лампочек.
Потом Женя с папой идут его провожать – можно было бы и на такси доехать, но деду полезно ходить хотя бы немного. И они говорят, говорят вдруг так, как будто никого нет больше.
– Вы теперь с мамой снова вместе жить будете, получается?
Папа вздрагивает, как будто она его ударила.
– Нет. Нет, почему ты так подумала? Я захожу иногда посмотреть, все ли хорошо, ну и…
– Ясно, – она перебивает, чтобы не слушать, как он оправдывается. – А мама бы хотела, я знаю. Она так радовалась.
– Я понимаю, но просто… Понимаешь, если некоторые вещи уже произошли, просто нельзя взять и сделать как было. Все равно не будет, даже если постараешься. Поэтому…
– Поэтому ты так и будешь жить где-то на съемной квартире? Так?
– Да. А что еще остается?
Женя кивает.
А на лавочке возле подъезда дедушки сидит Алевтина – в привычном виде своем, в спортивных штанах и олимпийке. Волосы она подстригла еще короче и покрасила ярче, теперь беспрестанно приглаживает прядки рукой.
– Привели? Спасибо. Я уж думала самой к вам бежать, забирать его. Все ведь боюсь, что еще раз потеряется.
Отчего-то деду в путешествии не нужна была палочка, а сейчас понадобилась опять – вот и шли медленно.
Алевтина поднимается им навстречу плавным, почти молодым движением. Она берет деда под руку, легко и ласково, не как ребенка, а как возлюбленного, так мама с папой раньше ходили, когда Женя была маленькая и все было хорошо. Может быть, стоит немного подождать – и они снова счастливые пойдут, но никто не знает. Алевтина с дедом поднимаются по лестнице, где их ждут закипевший чайник, маленькие соленые немецкие крендельки – и Вальтер, то ли ребенком им ставший, то ли старшим хорошим братом, тут не разберешь.
Огромное прохладное сентябрьское солнце касается красно-белых невысоких домов, отражается в окнах, за каждым из которых столько любви и памяти, что никаких слов не хватит.
Их разделяла глубокая вода.