А Людвиг жил в деревне своей, ходил в школу. С матерью жил, с братом. Лучше, спокойнее. Хотя что тут спокойного может быть – война.
Соседка что-то бормочет, отвернувшись к стене, – у нее, видимо, сотрясение, потому что постоянно жалуется на головокружение, на любое движение возникающее, даже когда просто лежит. Еще ее все время тошнит, все время. Но ничего из разговора врачей не сделалось понятным, у них-то совсем чужой язык.
Как теперь не бояться касаться незнакомых и непривычных предметов, оставленных сумок – во дворе, в общественном транспорте, в местах скопления людей?
Эрика смотрит с жалостью – мол, попала, девочка; они еще несколько раз встречаются в коридоре, но она теперь тоже не разговаривает, не говорит, что чувствовать страх – это нормально, она говорит другим, тут столько их, а все везут и везут. Но только не Сабину с Людвигом.
Это не страх, это новое, странное чувство.
2. Аисты
Мама говорила, что хорошо умирать на Рождество.
Они ложатся на жесткие панцирные сетки, на тоненькие матрасы, ждут смерти, но она все не приходит – щурится в окна, заглядывает, но ничего больше. Вальтер тоже ждет, Людвиг видит явственно, что брат вытянулся на кровати всем длинным угловатым худым телом, которому, кажется, было нужно больше тепла. Но тепла нет. Нигде. Когда на них упали первые бомбы, уже было холодно.
Розмари беспокойно шевелится.
– Спуститесь в подвал, дети, – говорит мама.
– Я боюсь в подвал, фрау Маргарета, – тихонько, одними губами, отвечает Розмари. Чтобы бомбы не услышали, надо так.
Людвиг ощущает какую-то болезненность, какой-то укол – она боится спускаться в подвал, и с ним боится? Пойдем, он тычет ее локтем в бок, девочка вздрагивает – не злится, просто дрожит. И тогда он видит, что она уже давно дрожит – в комнате холодно, в подвале еще холоднее, может быть, и не надо туда идти.
– Может быть, мне пойти домой? Мама, наверное, волнуется.
– Она понимает, что ты у нас. Нельзя сейчас.
– Но мама…
– Розхен, прекрати.
Мама отрезала, дальше не продолжают. Людвиг поднимается и ведет Розхен в подвал. Вальтер остается в комнате, провожает их взглядом. Наверное, он тоже спустится следом, просто Людвигу не хочется вести еще и его – в конце концов, он старше и сам хорошо знает, где у них подвал. Вчера они снова ссорились, сегодня не хочется разговаривать. Просто так получилось у них, что это Людвиг соображал быстрее и командовал, хоть он и младший брат. Вальтер пойдет, конечно, не денется никуда. Но вначале все равно девочка, Розхен.
Только он ее так не звал никогда, не выговаривали губы. Хотя они с шести лет вместе, только за одной партой никогда не сидели – Людвига из-за маленького роста все время сажали за первую, Розхен сидела за третьей. Он оглядывался, когда думал, что она не видит. Ему шесть исполнилось тридцатого сентября, первого октября уже школа – так и вышло, что на самом деле совсем маленьким был. Розмари как-то одевали, причесывали, у нее был новенький ранец, отец ее часто ездил в Магдебург по каким-то делам. Людвиг отчего-то вспомнил, что учительница сразу сказала – с ранцем и мешочком для обуви приходите обязательно, во всем должен быть порядок. Родители не могли, конечно, заказать новый ранец – у кожевника это слишком дорого стоило. Тогда мама пришла к маме Розмари и спросила: «Что делать, как бы выкрутиться?» «Гретхен, – ответила та, – так ведь у нас старый ранец есть, от Курта остался, брата Розмари. Уже шесть лет просто так лежит, я бы давно кому-то отдала, только какие-то года без первоклассников вышли».
На школьном дворе Розмари подошла к Людвигу и сказала: «Это ранец моего брата, тебе нельзя его носить». А потом выхватила с неожиданной силой и швырнула ранец на землю под взглядами онемевших одноклассников. Потом-то смеялись все, конечно. Не тому, что брата, – все донашивали за братьями и сестрами, правда, за своими. Но все равно отдавали, дарили, меняли, мало делали нового. А тому, что девочка – хрупкая девочка с узкими запястьями и белыми тонкими кудряшками – вырвала из рук мальчика ранец. Пусть у пятилетки вчерашнего. Людвиг сразу подумал, что теперь никакой жизни не будет. И не было, только не из-за случившегося. А дышал только тогда спокойно, когда Розмари болела ветрянкой или скарлатиной, сидела неделями дома. Тогда был спокоен, ни на кого не оглядывался.
Но сейчас, когда Розмари дрожала и прижималась к нему, все это не имело значения – и ранец забылся, и мешочек для обуви, который мама из пасхального кулька смастерила. Мама никогда ничего не выкидывала.
Они спускаются к домашним заготовкам, которых осталось не так много. Вот винный уксус в бутылках.
– Здесь нечем дышать, – говорит Розмари.
Ее белая кожа словно изнутри светится, а от кудряшек пахнет лавандовым мылом.
– Нет, отец сделал все так, чтобы был приток воздуха.
– Но мне нечем дышать! – она почти кричит.
Людвиг вздрогнул, закрывая ей рот рукой, – так нельзя, бомбы услышат.
Он прикасается и замирает.
Мягкое.
Тонкое.
Мокрое.
Ее губы, розовые и прозрачные.
– Ай… – Он отдергивает руку, почувствовав острую боль. – Ты чего, ну!
– Так тебе и надо.
– Хорошо, хорошо, не ори только.
От Розмари обычно исходил нежный молочный запах, самый обычный, такой у многих девочек бывает. Лавандовый, как теперь, тоже возникал иногда – уже редкий, особый, потому что они-то дома мылись дегтярным. Где мама Розмари покупала лавандовое мыло? Наверное, в Магдебурге.
Они долго молчат, потом Розмари спрашивает:
– А можно спеть песенку хотя бы или это тоже запрещено? Так ведь и сойти с ума недолго.
Какую еще песенку?
Herrgott, ты же взрослая девушка.
– Ты знаешь про принца с принцессой?..
И она поет, не дожидаясь ответа, – тихо и нежно. Людвиг замечает только, как двигаются ее губы, – и может думать только о ее губах.
Es waren zwei Königskinder,
Die hatten einander so lieb.
Sie konnten zusammen nicht kommen,
Das Wasser war viel zu tief[1].
Несколько раз он хотел шепнуть: «Остановись, ну, не до песен, услышит кто-нибудь». Он боялся еще, что мама подумает, что им до такой степени страшно и невыносимо здесь, что запели, от страха запели. Она рассказывала, что так бывает, что человек может сойти с ума и начать петь. Но когда услышал песню – не захотелось перебивать.
«Потеряли друг друга, принц не смог переплыть реку, вода поднялась слишком высоко».
– Но мы не потеряем друг друга, – вдруг говорит Розмари. Спокойно, будто давно собиралась сказать.
– Нет, – только и получается у него. Вдох-выдох.
– Кажется, стихло, – шепчет девочка.
Молочный запах почти исчез – может быть, он появляется, только когда она поет, красиво и тихо. Так тихо, что ему даже приходится прислушиваться, наклоняться ближе.
Да, тихо. Но кто-то дышит вверху лестницы – теперь слышно.
– Кто здесь? – напряженно спрашивает Людвиг. – Вальтер, ты?
Это брат, конечно, это его дыхание, только сейчас обозначившееся в тишине. Означает ли это, что он слышал разговор, слышал песню Розхен?
Сволочь. Ну и сволочь же ты.
– Спускайся, не прячься, ты!.. – кричит Людвиг.
Загорается свет, хлопает дверь.
– Ничего. – Розмари сжимает его руку. – Он наверняка ничего не слышал.
– Все равно! Стоял здесь… Как этот. Иногда я его не понимаю, совершенно не понимаю. Вчера тоже говорю – что ты подаришь маме? Не хочу, чтобы мы одинаковое дарили. А он молчит. Потом говорит: «Не переживай, такого не будет». Как будто что-то придумал такое, чтобы мне никогда в жизни не догадаться. Придурок. Тихий придурок, вот как это называется.
Девочка кивает, потом ставит ногу на первую ступеньку. Почему-то в глаза не смотрит.
– Я побегу к маме, а то она там с ума сойдет… Попрощайся за меня с фрау Маргаретой, хорошо? И с Вальтером… ну, чтобы вежливо было.
– Подожди! Может быть, еще нельзя…
– Да нет, я побегу, – повторяет девочка. У нее слегка дрожат губы. – Я не хотела, чтобы он нас видел здесь.
– Кто, Вальтер? Да ему все равно. Видел, не видел. Что он сквозь очки свои разглядит? Останемся.
– Нет. Попрощайся с фрау Маргаретой, скажи, что я…
Хорошо. А бабушка называла маму Кретхен. Отец Людвига тоже.
И Розмари бежит по улице – и пусть несколько домов всего, а все равно время, все равно ей хочется быстрее, быстрее.
И песенка-то детская, ее в первом классе учили. Нужно было вместе с ней спеть, хоть это и глупо. Людвиг стоял, помнил молочный запах, помнил лавандовый запах, но скоро холод заставил забыть все, уничтожил, поэтому потом он даже будет молиться о том, чтобы снова началась бомбежка, хоть это и ужасно, – тогда он снова сможет оказаться с ней в подвале, и дышать, и слушать. Может быть, она опять закричит.
Влажное.
Мокрое.
– Иди на кухню, закончилось.
Вижу, Mutti. Не чувствую больше ничего. Зачем ей с Вальтером нужно было прощаться, разве они такие уж друзья?..
Когда Людвиг возвращается в их с братом комнату, Вальтер снова лежит на тоненьком матрасе. Отец заранее придумал, что должны быть такие, потому что нечего нежничать, а они мужчинами должны расти, крепкими.
– Ну и что это было? А? – Людвиг нависает над ним.
Вальтер отстраненно смотрит в потолок, как и во время бомбежки иногда смотрел – как будто бы ожидая, что сейчас черная злая смерть пробьет крышу, раскидает по комнате вещи и посмотрит в глаза.
– Ну вот теперь ты молчишь, да? Молчишь, как обычно. Послушай, ты же не немой, почему ты все время молчишь?
Вальтер улыбается. Странная у него улыбка, и этим бесит, раздражает будто бы специально. Людвиг трясет брата за плечи – смешно, потому что он гораздо меньше ростом, но от злости словно бы становится сильнее.
– Побежишь теперь маме рассказывать? Да?
И тогда Вальтер открывает глаза и говорит, по-прежнему глядя в