Как-то лошадь входит в бар — страница 10 из 44

низко не поклониться и не воздать должное той приправе жизни, острой и сладкой, что получили мы в саду Эдемском?

И он действительно кланяется, вновь и вновь опуская голову и отвешивая поясные поклоны той или иной женщине из публики, и, как мне кажется, каждая из них, даже те, рядом с которыми сидят их спутники, почти непроизвольно отвечают ему коротко мелькнувшим в глазах блеском. Он воздевает ладони, побуждая последовать своему примеру мужчин в зале; многие ухмыляются и не двигаются с места, а некоторые сидят недвижимые, рядом со своими застывшими женщинами, однако четверо или пятеро принимают вызов, поднимаются со стульев, смущенные, и, посмеиваясь, напористо кланяются своим партнершам.

По-моему, это просто нелепый поступок, дешевая сентиментальность, но тем не менее, к собственному полнейшему изумлению, неожиданно обнаруживаю, что сам кланяюсь пустому стулу рядом со мной быстрым поклоном, едва шевельнув головой, что вновь доказывает мне, насколько я нынешним вечером слаб и не уверен в себе. По правде говоря, это был всего лишь слабый кивок и легкое подмигивание, всегда случавшееся у меня и у нее даже в самый разгар ссоры, две искры, летящие из глаза в глаз: искра-я в ней, искра-она во мне.

Заказываю рюмку текилы и снимаю свитер. Я даже представить себе не мог, как здесь будет жарко (мне кажется, что женщина за соседним столиком шепотом сказала своему спутнику: «Наконец-то!»). Скрестив руки на груди, я вглядываюсь в человека на сцене, и в его тусклых глазах вижу и себя, и его и вспоминаю это чувство – мы вдвоем.

Вспоминается пламя возбуждения и постоянное смущение, которое я испытывал, когда был с ним: в те времена парни не разговаривали между собой так. Не о таких вещах и не такими словами. Во всех моих скоротечных дружбах с другими мальчиками была какая-то взаимная анонимность, комфортная, мужская, но с ним…

Роюсь в карманах. В брюках, в рубашке. В кошельке. Еще несколько лет назад я никогда не выходил из дома без записной книжки. Маленькие оранжевые книжечки спали с нами в постели – на случай, если в предсонье или уже во сне в мыслях внезапно промелькнет некий веский аргумент, который я могу вставить в приговор, или даже убедительная аналогия, а то и идея цитаты, которая сразу же всем откроет глаза. (В этом я, неким образом, приобрел печальную известность.) Ручка у меня есть, даже три, но нет ни клочка бумаги. Подаю знак официантке, и та приносит мне целую кипу бумажных салфеток – зеленые салфетки, которые она уже издали поднимает высоко над собой, улыбаясь глупой улыбкой.

Вообще-то улыбка довольно милая.

– Но самое-самое, братья и сестры мои, – ревет он, едва ли не проливая слезы радости от вида моих салфеток и ручек, – после того как мы, в общем, выразили благодарность всем женщинам в мире, я особо хочу поблагодарить тех милочек, которые приватизировали лично для меня глобальный проект секса, всех, кто с шестнадцатилетнего возраста опускал мне и поднимал мне, дрочил мне, кувыркал меня, накачивал мне, отсасывал мне…

Большинство публики довольно, но есть и такие, что кривят физиономии. Неподалеку от меня женщина высвобождает из узкой туфли левую ногу и потирает ее об икру правой ноги, а у меня спазм в животе, уже третий или четвертый раз за вечер – сильные, крепкие ноги Тамары, – и я слышу собственный стон из тех, о которых я уже давно забыл.

И вдруг на сцене, прямо передо мной – его улыбка прежних дней, пленительная, воодушевляющая, и уже получается дышать, и будто понемногу рассеивается смятение, сопровождающее представление с самого начала, и я поддаюсь соблазну, улыбаюсь ему. Это чудесный личный момент, только наш с ним, я вспоминаю, как он прыгал вокруг меня с ликованием, с возгласами и смехом, словно его щекотал воздух. Сейчас в его глазах тот же свет, лучик направлен на меня, верит мне, и будто все еще поправимо – даже для нас, для меня и для него.

Однако и на сей раз улыбка мгновенно исчезает, словно кто-то быстренько выдернул ее из-под наших ног, но в этот раз мне кажется, что в основном из-под моих ног. И опять я испытываю глубокое мрачное чувство: это обман зрения, надувательство, творящееся там, куда не доходят слова.

– Не могу поверить! – неожиданно вопит он. – Ты, малышка, с губной помадой, да, ты! Наверное, марафетишься в темноте? Или твой спец по марафету уже подхватил «паркинсона»? Скажи мне, куколка, думаешь, это нормально: пока я здесь рву задницу, чтобы тебя рассмешить, ты себе эсэмэсишь?

Он обращается к крошечной даме, одиноко сидящей за столиком недалеко от меня. Ее волосы – странная, сложной конструкции башня, этакий плетеный конус с воткнутой в него красной розой.

– Это красиво?! Человек обливается потом, открывает тебе душу, обнажает внутренности, раздевается – да что там раздевается?! Обнажается до самой своей простаты! А ты посылаешь эсэмэски? Можно ли узнать, что ты там отэсэмэсила, какая была в этом срочность?

Она отвечает абсолютно серьезно и чуть ли не с упреком:

– Это не эсэмэс!

– Некрасиво обманывать, милая, я сам видел! Тик-тик-тик! Пальчики маленькие, быстрые! Между прочим, ты сидишь или стоишь?

– Что? – Она втягивает голову в плечи. – Нет… Я писала самой себе.

– Самой себе? – Он широко раскрывает глаза и глубоким взглядом окидывает присутствующих, вступая с ними в заговор против нее.

– У меня есть такое приложение для заметок, – бормочет она.

– Это и впрямь жуть как всем нам интересно, милочка. Как ты думаешь, не выйти ли нам всем на минутку из зала и не мешать нежной связи, что сложилась у тебя с самой собой?

– Что? – Она в тревоге замотала головой. – Нет-нет! Не уходите.

У нее какой-то странный дефект речи. Голосок детский, тоненький, но слова из ее уст выходят толстые.

– Так скажи нам, наконец, что ты там самой себе написала?

Он весь лопается от радости и, не дав ей слова сказать, сам немедленно отвечает:

– «Дорогая я сама! Я очень боюсь, что нам придется расстаться, потому что этим вечером я встретила мужчину моей мечты, с которым свяжу свою судьбу или по крайней мере на неделю прикую к моей постели для экстремального секса…»

Женщина изумленно глазеет на него, даже рот чуть приоткрыла. Она обута в черные ортопедические ботинки на толстой подошве, и ее ноги не достают до пола. Большая блестящая красная сумка зажата между ее телом и столешницей. Сомневаюсь, что ему со сцены все это видно.

– Нет, – говорит она после неторопливого раздумья, – все это неправда, я вообще этого не писала.

– А что же ты все-таки написала? – он кричит и обхватывает голову руками в фальшивом отчаянии; беседа, которая, с его точки зрения, поначалу была многообещающей, постепенно становится неуклюжей, и он решает прервать контакт.

– Это личное, – шепчет она.

– Лич-но-е!

Слово сковывает его, как накинутый аркан, притягивает к ней за шею, отброшенную назад, хотя он уже отступил в глубь сцены. Он вразвалочку возвращается, оборачивая к нам свое потрясенное лицо, словно воздух сотрясло особо непристойное слово:

– А какой профессией, если мне позволено спросить, занимается наша госпожа, такая вся личная и интимная?

По залу проносится дуновение, этакий холодок.

– Я маникюрша.

– Да снизойдет на меня благодать!

Он закатывает глаза от удивления, протягивает вперед ладони с растопыренными пальцами, барабанит по собственной голове, справа и слева:

– Французский маникюр, пожалуйста! Нет, погодите: с блестками…

Он легонько дует на ногти, один за другим:

– Может, узор из кристаллов? Как ты по части минералов, миленькая? Засушенные цветы? Сможешь?

– Но мне позволено работать только в клубе нашей деревни, – шепчет она. А потом добавляет: – Я еще и медиум.

Испуганная собственной смелостью, она еще выше поднимает свою красную сумку, ставя ее как преграду между ним и собой.

– Ме-ди-у-ум?

Лиса в его глазах остановила погоню, присела, облизнула губы.

– Дамы и господа, – провозглашает он торжественно, – прошу вашего внимания. В нынешнем вечере принимает эксклюзивное участие маникюрша, которая еще и ме-ди-ум! Где ваши ладони? Где ваши ногти?

Озадаченная публика подчиняется. Мне кажется, большинство людей в зале предпочли бы, чтобы он оставил ее в покое и избрал более подходящую жертву.

Он медленно пересекает сцену, склонив голову и заложив руки за спину. Весь его вид и поведение говорят о глубоких раздумьях и широте взглядов:

– Медиум… Ты имеешь в виду связь с другими мирами?

– Что? Нет… Я пока еще только с душами.

– Умерших?

Она склоняет голову. Даже в полумраке замечаю, как на ее шее пульсирует вена.

– А-а…

Он кивает с деланым пониманием. Я вижу, как он погружается в глубины самого себя, чтобы почерпнуть жемчужины насмешек и глумлений для встречи, уготованной ему судьбой.

– Так, может быть, госпожа медиум расскажет нам… Минутку, ты откуда, Дюймовочка?

– Вам нельзя называть меня так.

– Прошу прощения…

Он немедленно отступает, почувствовав, что пересек запретную черту.

«Не полное дерьмо все-таки», – пишу я на своей салфетке.

– Я теперь отсюда, рядом с Нетанией, – говорит она, и на ее лице все еще видна боль нанесенной обиды. – У нас здесь деревня… для людей, таких… таких, как я, но когда я была маленькой, я была вашей соседкой.

– Ты жила рядом с Букингемским дворцом? – потрясенно восклицает он, барабаня в воздухе, и выжимает из публики жидкие смешки.

Я видел, как он перед тем, как решить, что не будет шутить по поводу слов «когда я была маленькой», долю секунды колебался. Меня это забавляет: следить за неожиданными «красными линиями», границами, которые он себе ставит. Маленькие островки сострадания и порядочности.

Но сейчас я слышу, как она говорит ему.

– Нет, – утверждает она с непоколебимой жесткостью, отчетливо чеканя слово за словом, – Букингемский дворец – это в Англии. Я знаю это, потому что…