Как-то лошадь входит в бар — страница 19 из 44

Он поднимает взгляд, окидывая зал, будто забыл на секунду, где находится. И сразу же извиняется, улыбаясь и пожимая плечами.

– После десяти часов езды прибываем в какую-то дыру в Негеве или в Араве. Где-то возле Эйлата. Поглядим, попытаемся связаться со мной покойным…

Он закатывает глаза, откидывает голову назад и бормочет:

– Я вижу… вижу коричневые и красные горы, и пустыню, и палатки, и бараки штаба, и столовую, и порванный флаг Израиля на верхушке мачты, и лужи солярки, и все время захлебывающийся генератор-дегенератор, и ме́стинги[83], которые мы тогда получали в подарок к своей бар-мицве, и приходится мыть их под краном холодной водой грязной мочалкой, и потому весь жир остается…

Сейчас вся публика, погружавшаяся в знакомые воды, была его.

Четыре дня мы были там – я и Довале – в одном взводе, и большую часть времени жили в одной палатке, ели за одним столом в столовой. Но за все это время мы не обменялись ни единым словом.


– Наставники там, на базе, так сказать, командиры, но каждый из них, демику́ло[84], обладает особым дефектом, каждый из них – группа для разогрева, предваряющая появление подлинного человека. В настоящие боевые части их не взяли, поставили командовать детьми в Гадне. Один – косой, в радиусе метра не видит, другой – с плоскостопием, еще один – с грыжей, а тот вообще из Холона. Поверьте мне, из десяти таких наставников можно смонтировать одного нормального человека.

– Скажи-ка мне, – со вздохом обращается он к женщине-медиуму. – От тебя скисает молоко в термосе. Погляди, как все здесь смеются! Мои шутки тебя не смешат?

– Нет.

– Что? Нет ни одной удачной шутки?

– Твои шутки плохие.

Глаза ее упираются в стол, а пальцы еще крепче обхватывают ручки сумки.

– Плохие, потому что не смешные, – спрашивает он мягко, – или потому что, скажем так, в них есть зло?

Она отвечает не сразу. Раздумывает.

– И то, и другое, – произносит она наконец.

– И не смешные мои шутки, – комментирует он сказанное ею, – и в них есть зло.

Она снова задумывается на минуту:

– Да.

– Но та́к это в жанре стендап…

– Значит, это неправильно.

Он устремляет на нее долгий, с хитрецой взгляд:

– Так почему же ты пришла?

– Потому что в нашем клубе сказали «стендап», а я подумала, что это караоке.

Они беседуют так, будто, кроме них, в зале никого нет.

– Но теперь ты знаешь, что такое стендап, и ты можешь уйти.

– Я хочу остаться.

– Но зачем? Удовольствия ты не получаешь. Ты здесь просто страдаешь.

– Верно.

Лицо ее становится печальным. Всякое переживаемое ею чувство немедленно проявляется. Мне же, по сути, кажется, что весь вечер я смотрю на нее ничуть не меньше, чем на него. Только сейчас обратил внимание: я непрестанно перевожу взгляд с него на нее, сужу о нем по ее реакциям.

– Пожалуйста, уходи, с этой минуты тебе это будет невмоготу.

– Я хочу остаться.

Когда она поджимает губы, круг красной помады придает ей вид обиженного маленького клоуна. Довале втягивает впалые щеки, и глаза его словно стягиваются к переносице.

– О’кей, – бормочет он, – я тебя предупредил, милая. Не приходи ко мне потом с претензиями.

Широко раскрыв глаза, она совершенно непонимающе смотрит на него, а затем вновь вся сжимается.

– Га́йде[85], Нетания! – завывает он странным голосом, обернувшись к ней. – Через десять часов мы добираемся до места, размещают нас в палатке, огромные такие палатки, человек на десять-двадцать, может, и меньше? Не помню, не помню, я вообще уже ничего не помню, не полагайтесь на мои слова, гроша ломаного они не стоят, мамой клянусь, голова у меня дырявая, ей-богу; когда мои дети еще помнили, что у них есть отец, и приходили навестить меня, я им говорил: «Алло! Вы первым делом повесьте на грудь таблички с вашими именами!»

Слабенький смех в зале.

– И там, в Беер-Оре, нас учат тому, что должен знать каждый настоящий гордый еврейский юноша: как взбираться на стену, если нам снова придется убегать из гетто, окруженного стенами; как пробираться ползком, используя канализационные стоки; как бросать, передвигаться, крадучись, открывать огонь – действия, которые мы называли «паза́цта»[86], чтобы нацисты, не поняв, что́ значит это слово, тут же впали в уныние. А еще заставляют нас прыгать с вышки на натянутый над землей брезент – вы это помните? Мы взбираемся по канату, как ящерицы. Совершаем и дневные пешие переходы, и ночные марш-броски, и потеем, и бегаем в жуткую жару вокруг лагеря, и стреляем в цель пятью патронами из чешской винтовки «маузер», чувствуя себя настоящими Джеймсами Бондами. У меня – тут он ханжески моргает ресницами – именно стрельба создает чувство близости с мамой, дает прочувствовать вкус родного дома, потому что моя мама… ведь я вам это рассказывал? Не рассказывал? Моя мама работала в ТААС, да-да, в Концерне военной промышленности Израиля в Иерусалиме. Она была сортировщицей патронов, моя прелестная мамочка, шесть смен в неделю. Папа ей это устроил, видимо, кто-то был ему чем-то обязан, и ее приняли на работу со всем ее багажом. Убейте меня, я не знаю, что́ было у него в голове, у папы моего. О чем он думал? Девять часов в день, изо дня в день, она сортировала патроны для автомата: та-та-та-та!

И он сжимает в руках воображаемый автомат, стреляет во все стороны и орет хриплым голосом:

– Беер-Ора, вот я здесь! Подумайте только, дежурства на кухне! Подумайте только, гигантские кастрюли! И чесотка! И все чешутся, у всех царапины и зуд, как у малютки Иова! И у всех понос, вот так запросто, потому что шеф-повар, будь он трижды благословен, получил три звездочки Мишлена в категории «Путешествия в дизентерийном стиле»…

И уже несколько минут он не смотрит мне в глаза.

– А вечерами – ха́фла[87], и костры, и хоровое пение, и тушение костра методом скаутов: мне и моему члену поручено гасить тлеющие угли, а кругом радуются и веселятся мальчики и девочки, инь и ян, отплясывают краковяк, и я с ними, даже не спрашивайте, празднуем! Я без устали развлекаю свой взвод, они смеются вместе со мной, обращают на меня внимание, швыряют меня, как мячик, от одного к другому, я маленький, легкий, ничего не вешу, да и по возрасту самый молодой, но однажды я «перепрыгнул через класс», не важно, я не был особым умником, просто им надоел, вот меня и повысили в должности. В лагере Гадны они вдруг возвели меня в ранг талисмана нашего взвода: Довале-приносящий-удачу. Перед каждым учением или стрельбами бойцы один за другим подходили ко мне, легонько хлопали меня по голове, но по-доброму, по-хорошему. «Бамбино» – так они меня называли, впервые выбирая нормальное имя – не «сапог», не «старое тряпье»…


Так я встретил его там: прибыв в лагерь Гадны, я зашел в назначенную мне палатку, чтобы оставить рюкзак, и увидел трех незнакомых рослых мускулистых парней, которые швыряли по кругу огромный армейский вещевой мешок – ки́тбег[88], из которого доносился голос ребенка, вопившего словно животное. Я не знал этих парней. Из нашей школы я был единственным, кого послали в эту палатку. Полагаю, мой наставник в Гадне, распределявший нас, посчитал, что в любом месте я буду чувствовать себя чужим в равной степени. Помню, как застрял у входа в палатку, замер без движения. Не мог прекратить наблюдать за происходящим. Парни были в майках, и их литые мускулы блестели от пота. Ребенок внутри китбега перестал вопить, теперь он плакал, а парни с силой, размашистыми движениями перебрасывали его друг другу, не произнося ни звука, только добродушно ухмыляясь.

Я положил рюкзак на кровать, неподалеку от входа в палатку; мне показалось, эта кровать никем не была занята, и сел спиной к происходящему. Я не осмелился вмешаться, но и не мог выйти. В какой-то момент я услышал сильный удар и вскочил с места. Китбег, по-видимому, выпал из рук одного из парней, грохнулся на бетонный пол и моментально открылся изнутри. Голова с черными курчавыми волосами вылезла наружу, и я тут же его узнал. Парни, наверное, что-то заметили в моем лице, но, не сказав ни слова, только ухмыльнулись. Довале поворачивал лицо, следуя за их взглядами, наткнулся на меня, уставился, широко раскрыв глаза. Лицо его было мокрым от слез. Встреча эта была выше нашего понимания и – в определенном роде – вне всякой мыслимой веры. Мы не подали никакого вида, что узнали друг друга. Даже в качестве негативов самих себя мы были необычайно скоординированы. У меня в горле застыл его вопль, так мне казалось. Затем я высоко поднял голову, отвернулся и вышел из палатки, сопровождаемый ухмылками мускулистых парней.

– И были там всевозможные дела между мальчиками и девочками, и свежие гормоны, новенькие, прямо из упаковки, и прыщи-«хотюнчики», лопающиеся с веселым треском. Я во всех этих делах был довольно зеленым, понимаете, только включился в первые осторожные поиски, всякие там журнальчики, фотографии по теме и все такое, но что же касается конкретного дела, то тут я всего лишь был в статусе наблюдателя и главным образом получал огромное удовольствие, устремляя свои взгляды, обозревая происходящее! Именно тогда сложились мои взгляды на жизнь, мои воззрения.

Он улыбается, ему улыбаются в ответ. Что́ он продает им здесь? Что́ он продает самому себе?


Спустя короткое время я опять встретил его в столовой. Так как мы оказались в одной палатке, то и сидели за одним столом, хотя, к моему счастью, далеко друг от друга. Я наполнил свою тарелку и смотрел только в нее, но все-таки видел, как его одноклассники высыпали ему в суп полную солонку соли, и он глотал его с веселым, радостным лицом, громко чмокая, а они просто катались со смеху. Кто-то сорвал с его головы кепку-бейсболку, и та пошла летать взад-вперед вдоль всего стола, время от времени случайно погружаясь в какое-нибудь блюдо, стоявшее на столе, но наконец бейсболка вновь очутилась на голове, и капли с нее попали ему на лицо. Он высунул язык и слизал их. Иногда, среди ржания и гримас, которые он корчил, по моему лицу скользил его взгляд, пустой и равнодушны