Как-то лошадь входит в бар — страница 33 из 44

– Короче, где же мы были? – кричит он пересохшим горлом. – Где был я? Я́лла, замеси-ка штукатурку, Довале! Беер-Ора, водитель, сигарета, папа, мама, едем быстро, спидометр уже на сто двадцать, сто тридцать, шасси автомобиля начинает вибрировать, водитель не прекращает нервно долбить кулаком по баранке, мотая головой и приговаривая: «Нет, нет!» В первый раз я вижу такую куклу, которая ведет машину вместо того, чтобы сидеть на приборной доске. Каждые тридцать секунд он бросает на меня косой взгляд, будто я… будто у меня какая-то, даже не знаю… какая-то болезнь…

А я ничего, курю. Глубоко затягиваюсь, хорошенько сжигаю мозги, все свои мысли. А с другой стороны, если я курю, то могу думать о них, совсем не думая, потому что и она курит, и он, но она – вечером, а он – утром, и только от этой мысли у меня моментально смешивается дым их обоих, голова наполняется дымом, будто там пожар, и я выбрасываю сигарету в окно, и у меня нет воздуха, совсем нет у меня воздуха.

Он рассеянно ходит по сцене, обмахивая лицо. В такие минуты мне кажется, что он черпает силы из собственной истории. И сразу же после этого я чувствую, что рассказ высасывает из него всю жизненную энергию. Я не знаю, существует ли здесь какая-нибудь связь, но, возможно, благодаря тому, как развивается его рассказ, во мне пробуждается что-то, какая-то идея: может быть, я коротко – только основные моменты – опишу ему весь ход этого вечера. Просто сяду дома с исчерканными салфетками и попробую упорядоченно написать о том, что здесь происходило.

Пусть у него будет. На память.

– И вдруг он останавливает машину, этот водила! Нельзя сказать, что делает это плавно и деликатно, – нет, останавливает со скрежетом шофера грабителей банка!

Он демонстрирует это нам, бросаясь вперед и откидываясь назад с широко открытым ртом:

– Чикаго! Стив Маккуин в «Буллите», трах! Съезжает на обочину – какую там обочину, где обочина, я рассказываю о том, что было сорок три года тому назад, мы и трассу-то с трудом находили, люди все еще аплодировали при виде дорожной аварии, просили на бис! Бу-у-м! Машина прыгает, мы с ним вместе взлетаем вверх, а вверху есть такой брезент с колечками, мы получаем по голове, вопим, зубы – кастаньеты, рот полон песка, и, наконец, когда машина остановилась, голова водителя рухнула на баранку, тут же завыла замбу́ра[128], на которую давит его лоб. Что я вам скажу, так раздирало пустыню, возможно с полминуты. Затем он поднимает голову, изо всей силы бьет кулаком по баранке так, что я боюсь, как бы он не расколотил руль на мелкие кусочки, и говорит: «Что думаешь насчет вернуться?» – «Что значит «вернуться»? – говорю я ему. – Мне нужно добраться до Иерусалима». – Но ведь это неправильно, поскольку ты не… – Он начинает заикаться. – Это против… не знаю, это даже против Бога, Торы, так нельзя! Я так ехать не могу, мне от этого плохо, жизнью клянусь, я от этого болен…» – «Погоняй дальше, – говорю я ему, будто у меня уже сменился голос, – в Беер-Шеве нам все скажут». – «Зи́би[129] они тебе что скажут! – Он сплевывает через окно. – Про этих я уже все понял, заячьи души, каждый из них перебросит на другого, чтобы тот сказал».

– Водитель выходит из машины отлить. Я сижу внутри. Неожиданно остался один. Это первая секунда, когда я вот так, один, только с самим собой, – и это с тех пор, как девушка-сержант оставила меня у барака командира. Но тут же замечаю: совсем не нравится мне это мое «я один». Тесно мне с ним. Я открываю дверцу и прыгаю на землю, собираюсь сикать с другой стороны машины. Стою себе, поливаю, и в одну секунду он впрыгивает в мою голову, мой папа, втискивается в меня, тут он более пробивной, чем она, – и о чем это говорит, и почему она во мне такая слабая? Я силой заставляю ее вернуться, и он приходит вместе с ней, идет следом, не дает мне ни минуты побыть с ней наедине. Что бы это значило? Я изо всех сил думаю о ней, хочу рассмотреть ее получше, но что же я вместо этого получаю? Я вижу, как она белеет, когда слышит по радио, что наши силы убили террориста или что в завязавшейся перестрелке огнем наших бойцов было уничтожено целое подразделение противника. Она тут же отправляется в ванную. Даже если незадолго до этого она уже мылась, она все начинает сначала: проводит в ванной около часа, тщательно трет кожу рук, расходуя на это всю горячую воду в бойлере, и папа раздражается, мечется по коридору, весь пылает: П-ш-ш-ш! П-ш-ш-ш! И из-за воды, и еще и потому, что она не поддерживает нашу армию. Но когда она наконец выходит, он и слова ей не говорит, ни единого слова. Вот, я снова думаю о нем, ни секунды он не дает мне побыть с ней наедине.

Он блуждает по сцене. Мне кажется, что ноги у него чуть заплетаются. Огромная медная ваза у него за спиной поглощает и исторгает его отражения снова и снова, с необычайной скоростью, горячечно, беспорядочно.

– Мозг мой лихорадочно прокручивает варианты: как все сложится, что со мной будет, кто обо мне позаботится. Просто для примера: знаете, когда мне было около пяти лет, он начал обучать меня футболу. Я уже рассказывал вам – не играть в футбол, не смешите, игра его совершенно не интересовала, но он накачивал меня фактами: правила, результаты розыгрышей Кубка мира и Кубка Израиля, победители национальных первенств, имена футболистов нашей национальной лиги, а затем – игроков сборных Англии, Бразилии, Аргентины, Венгрии, натурально, и всего мира, кроме Германии, само собой разумеется, и кроме Испании, ибо изгнание евреев он все еще ей не совсем простил. Иногда, когда я сижу за уроками, а он, работая с пилой, режущей тряпье, вдруг бросает мне: «Франция! Кубок мира, пятьдесят восьмой год!» А я: «Фонтен! Жонке! Роже Марш!» Он тут же: «Швеция!» Я ему: «Какой год?» Он: «Тоже пятьдесят восьмой!» Мой ответ: «Лидхольм! Симонссон!» С ним не соскучишься! Только поймите, за всю свою жизнь человек ни разу не был на матче! Это ему казалось пустой тратой времени: «Почему надо играть девяносто минут? Нельзя ли уложиться в двадцать? Почему бы не играть до первого гола?» Но он вбил себе в голову: если я, низкорослый и слабенький, буду обладать познаниями в футболе, то ребята будут меня уважать, защищать и не станут бить слишком сильно. Так работали его мозги, всегда с каким-то небольшим скрытым интересом, всегда наготове фокус в рукаве, и ты никогда не знаешь, на какой он стороне. Он за тебя? Он против? Я даже думаю, что в таком духе он меня и воспитывал: в конечном счете человек заботится о своем интересе. Такова была его мантра в жизни, суть духовного наследия, которое абу́я передавал своему юному сыну.

О чем мы говорили, Нетания? Что еще я помню? О, конечно, я помню, помню, только теперь я понимаю, сколько же я помню. Слишком много помню. Например, закончив отливать, я сделал так, как он меня учил: «Отряхни один раз, а потом еще раз». И тут мне в голову пришла мысль, что довольно многим вещам он научил как-то мимоходом, не делая из этого проблемы; например, как чинить жалюзи, сверлить стены, чистить керосиновый обогреватель, прочищать засоры в канализационных трубах, делать «жучки» для электрических предохранителей. Думаю, у меня иногда бывало такое чувство, будто ему до смерти хочется поговорить о разных вещах, не только об этом футболе, который, по сути, его не интересовал – а о другом, об отношениях отца и сына, о своих воспоминаниях детства, – вот о каких вещах и мыслях я говорю. А иногда просто подойти и обнять меня. Но только он не знает как, или стесняется, или, возможно, чувствует, что слишком уж отдалился от меня, а я очень близок с мамой, и теперь трудно что-либо изменить, но снова выходит, что я опять думаю о нем, а не о ней, и голова у меня начинает кружиться от всей этой неразберихи, и я с трудом снова забираюсь в кабину…

Добрый вечер, Нетания! – громогласно возвещает он, словно только сейчас впервые выбегает на сцену, но голос у него усталый и охрипший. – Вы еще со мной? Возможно, вы еще помните – те из вас, кто здесь достаточно стар для того, чтобы он мог помнить, – как в детстве у нас была такая игрушка, «Кино на ладони»? Маленький такой аппарат со слайдами: мы нажимали, и картинки менялись. Это еще со времен косноязычного кино. – Он смеется. – Так мы увидели Пиноккио, Спящую красавицу и Кота в сапогах…

Из всех, сидящих в зале, улыбаются только двое – высокая женщина с серебряными волосами и я. Наши взгляды на секунду встречаются. У нее утонченное лицо и очки в тонкой оправе. Волосы очень коротко острижены.

– Вот так вы теперь можете меня увидеть. Я и водитель в машине, клик. Вокруг пустыня. Клик. Раз в тридцать минут появляется встречная армейская машина, и тогда раздается такое жужжание, как только обе машины оказываются рядом, клик

Пятеро юношей и девушек, сидящих за столиком неподалеку от сцены, переглядываются, встают и уходят. Они не произносят ни слова. Я не знаю, почему они оставались в зале до сих пор и что побудило их уйти именно в эту минуту. Довале подходит к доске, стоит, глядя на нее. Мне кажется, этот уход задевает его намного больше, чем все предыдущие. Плечи его сжаты, он проводит мелом линию, линию, линию, линию, линию.

Но тут, прямо в проеме двери, девушка, которая пришла одна, останавливается и, несмотря на уговоры друзей, расстается с ними, возвращается в зал и садится за столик, который только что оставила. Директор зала подает знак официантке, чтобы та подошла к девушке. Девушка просит стакан воды. Довале торопливо возвращается к доске, шагая как верблюд – мерцающая частичка Граучо Маркса[130], – и торжественно стирает одну линию, поворачивая при этом голову назад и широко улыбаясь.

– И вдруг, не задумываясь, я бросаю водителю: «Расскажи анекдот». А он, тело его складывается пополам, будто я врезал ему кулаком в живот. «Ты чокнутый? – кричит он мне. – Какой тебе сейчас анекдот?» – «А как же раньше ты мог?» – «Раньше я не знал, а теперь знаю». Боится посмотреть на меня. Будто опасается от меня заразиться. «Отстань от меня, – говорит он, – у меня голова идет кругом от того, что ты мне рассказал раньше». – «Сделай одолжение, – прошу я его, – один анекдот про блондинку, ничего не случится, только мы с тобой в машине, ни одна живая душа не узнает». – «Нет, – говорит он мне, – ей-богу, я не могу…»