Как-то лошадь входит в бар — страница 38 из 44

И еще я помню, что всю дорогу до кладбища водитель не смотрел мне в глаза, даже пол-оборота в мою сторону не сделал. Сестра его, казалось, совсем исчезла, я даже дыхания ее не слышал. И младенец тоже. И как раз потому, что этот младенец стал вдруг таким тихим, я начал думать: что же здесь происходит, что я сделал и почему они все такие?

Я уже понял: в конце пути, по дороге от моего дома сюда, или даже с той самой минуты, когда я оставил Беер-Ору, случилось что-то нехорошее. Но что́? Что произошло? И чего они все от меня хотят? Ведь у меня это только мысли, просто мухи проносятся в мозгу, от мыслей ничего произойти не может, ни у кого нет власти над своими мыслями, ты не можешь остановить свой мозг или сказать ему: «Думай только так или только этак». Верно?

Молчание в зале. Он не поднимает голову. Не смотрит на нас.

Будто все еще боится ответа.

– Я не понимал, не понимал, и не у кого было спросить. Я был одинок. И от всего этого явилась и застряла у меня в голове новая мысль: похоже, всё. Наверное, уже конец. Я вынес приговор.

Он снова вытягивает руки вверх, вниз, в стороны, ищет способ дышать. Он не смотрит на меня, но я чувствую, что именно сейчас, возможно, сильнее, чем когда-либо в течение всего вечера, он просит, чтобы я его увидел.

– Поймите, я не знал, как это вообще было. Словно это именно мое решение. И я тотчас же попытался перевернуть все, что я думал, ей-богу, пытался, жизнью клянусь, но только почему? Почему у меня получилось решить именно так? Ведь все время у меня в голове было что-то совсем другое, и всю жизнь у меня было что-то другое, даже без размышлений, кто вообще думает об этом?

Он срывается в крик, исполненный испуга и паники:

– А теперь как же вдруг случилось так? И почему в последнюю минуту я сделал крутой поворот и принял решение совершенно противоположное тому, чего я на самом деле хотел, и как вся моя жизнь в одну секунду перевернулась из-за дурацких мыслей глупого мальчика…

Он падает в кресло.

– Эти несколько минут, – бормочет он, – и вся поездка, и весь этот гребаный счет… – Он медленно поворачивает свои ладони, разглядывает их с удивлением, вмещающим целую жизнь: «Как же я вывалялся в грязи, какая мерзость… Боже, как же я до самых костей…»


Если бы я только поднялся со своего места на песке и побежал к нему до того, как он сел в машину и уехал! Даже если бы это было посреди тренировки. Пусть даже с ним был прапорщик, который тут же начал бы на меня орать. Даже вопреки тому – у меня нет сомнений, и тогда, по-видимому, их тоже не было, – что с той минуты все бы надо мной смеялись, превратили бы меня в боксерскую грушу. Вместо него…

Он обхватывает голову руками, сжимая виски. Я не знаю, о чем он сейчас думает, но я поднимаюсь со своего места на песке и бегу к нему. Внезапно я совершенно отчетливо вспоминаю этот путь. Дорожка, обрамленная камнями, побеленными известью. Плац с флагом. Большие армейские палатки. Бараки. Сержант кричит мне вслед, угрожает. Я его игнорирую. Подхожу к Довале и шагаю рядом с ним. Он замечает меня и продолжает идти, придавленный тяжестью рюкзака. Он выглядит ошеломленным. Я протягиваю руку, касаюсь его плеча, он останавливается, растерянно уставившись на меня. Может быть, пытается понять, чего я хочу от него после всего, что происходило. Каковы наши теперешние отношения? Я спрашиваю его: «Что случилось? Куда тебя увозят?» И тут он пожимает плечами, смотрит на прапорщика и спрашивает: «Что случилось?» И тогда прапорщик ему отвечает.

А если прапорщик ему не отвечает, то я снова спрашиваю Довале.

А он спрашивает прапорщика. И так до тех пор, пока не скажет.


– Иногда я думаю, – говорит он, – что мерзость этого счета еще и до сегодня не разложилась окончательно в моей крови, не вполне из меня вышла. Она и не могла разложиться. Как она бы смогла? Такая мерзость, – он подыскивает нужное слово, пальцы его пытаются выдоить это слово из воздуха, – она радиоактивная. Да. Мой личный Чернобыль. Одно мгновение, которого хватило на всю жизнь, и до нынешних дней оно отравляет мне все, мимо чего я прохожу, любого человека, к которому я прикасаюсь.

Абсолютная тишина в зале.

– Или женюсь на нем. Или порождаю его.

Я поворачиваюсь и бросаю взгляд на девушку, которая собиралась уйти, но вернулась. Она беззвучно плачет, уткнув лицо в ладони. Плечи ее содрогаются.

– Продолжай, – тихо произносит крупная женщина с гривой кудрявых волос.

Он смотрит на публику затуманенным взглядом, устало кивает. И только сейчас я осознаю нечто, по-настоящему бесценное: за весь вечер он даже намеком не напомнил, что я был с ним там, в Беер-Оре. Не выдал.

– Что тут рассказывать? Добрались мы на машине до Гиват Шауля, а там – фабрика, конвейер, три погребения в час, тик-тик-тик, поди найди, что тебе нужно. Наш армейский автомобиль мы паркуем прямо на тротуаре, женщину с младенцем оставляем в машине, а мы с водителем носимся, как сумасшедшие, туда, сюда и снова туда. Не забывайте, что это мои первые похороны. Я даже не знал, где́ мне искать, что́ мне искать и в каком месте должен находиться умерший человек, откуда он вдруг может появиться передо мной, можно ли его увидеть или он накрыт покрывалом. Я вижу людей, стоящих группами; каждая такая кучка людей стоит отдельно, но я не знаю, чего они ждут, и кто решает, и что надо делать. И тут, вдалеке, замечаю рыжеволосого болгарина, он работает с папой, я это знаю, поставляет кремы и шампуни, рядом с ним стоит женщина из Концерна военной промышленности, начальница смены, мама боялась ее до смерти, а чуть поодаль я узнаю Сильвиу, папиного компаньона, с букетом цветов в руках.

– Тут я сообщаю водителю, что мы добрались, он останавливается, отходит на какое-то расстояние, говорит что-то вроде «Будь сильным, парень». А я… правду говоря, мне трудно расстаться с ним. Я даже имени его не знаю. И если он, случайно, здесь, в этом зале, пусть поднимет руку, получит рюмочку за счет заведения, а?

Судя по его напряженному и упорному взгляду, устремленному на присутствующих в зале, кажется, что он искренне верит в то, что такая возможность существует.

– Где ты? – Он ухмыляется. – Где же ты, хранитель простодушный мой[138], рассказывавший мне анекдоты всю дорогу и солгавший, что будешь участвовать в соревновании рассказчиков анекдотов? Я недавно проверил. Сейчас я в процессе генеральной уборки, наведения полного порядка на рабочем столе. Поймите, я должен увязать концы с концами, поэтому и выяснял, расспрашивал, расследовал, искал даже в выпусках журнала «Бамахане» того времени. Никогда не было ничего подобного, никаких конкурсов анекдотов в армии не существовало, он, хитрюга, просто выдумал для меня, так этот водила хотел хоть немного облегчить мне жизнь. Где же ты, дорогой мой человек?..

А сейчас будьте со мной, не выпускайте моей руки ни на секунду. Водитель вернулся к машине, а я пошел к стоявшим там людям. Помню, шел я медленно, будто ступал по битому стеклу, и только глаза мои бешено метались. Вот соседка, жившая этажом ниже, она всегда ссорилась с нами, потому что наша стирка, все это тряпье, которое носил отец, капало сверху на ее сушившееся белье, а сейчас она здесь. Вот и доктор, ставящий папе банки, если у того поднимается давление, а вот женщина из местечка, где родилась мама, это она приносит в наш дом книги на польском, а вот еще один знакомый, а вот и другая женщина…

Там было, наверное, человек двадцать. Я и не знал, что у нас так много знакомых. В квартале с нами почти не разговаривали. Возможно, эти люди как-то связаны с парикмахерской? Не знаю. Я к ним не приближался. Не видел ни его, ни ее. Меня вдруг заметили, узнали, стали на меня показывать и перешептываться. Рюкзак как-то сам соскользнул со спины. Тащить его у меня не было никаких сил.

Он обнимает себя руками.

– Вдруг подходит ко мне один высокий такой, с черной бородой-метелкой из Хе́вра Кади́ша[139], говорит мне: «Ты сирота? Ты сирота Гринштейнов? Где ты был? Только тебя ждем!» Он крепко схватил меня за руку, сдавил ее и потащил за собой, а по дороге еще и приклеил мне на макушку картонную ермолку…

Довале пристально смотрит на меня. Его глаза впиваются в мои. Я отдаю ему все, что есть у меня, и все, чего у меня нет.

– Он подводит меня к такому строению из камня, мы заходим внутрь. Я не смотрел. Зажмурил глаза. Думал, может быть, папа или мама будут там, они ждут меня. Произнесут мое имя. Ее голосом или его голосом. Ничего я не услышал. Открыл глаза. Их там не было. Только какой-то тучный религиозный парень с закатанными рукавами быстрыми шагами прошел сторонкой с лопатой в руках. А тот, с бородой, волочит меня дальше. Мы прошли в зал и вошли в еще одну дверь. Я заметил, что это совсем небольшая комната, были там на одной стене большие раковины, с ведром, и еще несколько влажных полотенец или простыней. И продолговатая такая тележка на колесиках, а на ней – какой-то сверток, обернутый белой материей, и я уже понял, что это: там человек…

А тот, высокий, говорит мне: «Проси прощения», – а я…

Довале роняет голову на грудь, обнимает себя крепко-крепко.

– Я не двинулся с места. А он тычет мне пальцем в плечо сзади: «Проси прощения», – говорит он мне еще раз. Я спрашиваю: «У кого?» Я не смотрел на тележку, только вдруг промелькнуло в голове: «Это вообще-то не очень уж длинный сверток, и, возможно, это не она, это не она!» Может быть, я зря испугался. Просто мозг сыграл злую шутку. И тут я испытал такое счастье, которое не испытывал никогда в жизни. Ни до этого, ни после этого. Безумное счастье, словно это я сам спасся от смерти в эту минуту. Он снова толкает меня в плечо: «Проси прощения!» И я снова спрашиваю: «У кого?» И тут его осенило, он перестал тыкать пальцем и спросил: «Ты не знаешь?» Я ему ответил, что не знаю. Он перепугался: «Тебе не сказали?» Я снова ответил: «Нет». И он наклонился низко-низко, стал со мной вровень, я видел его глаза перед собою, и он сказал мне тихо, с нежностью: «Ведь это твоя мама здесь».