Как-то лошадь входит в бар — страница 5 из 44

пошел, открыл календарь, листал страницы в обратную сторону, отсчитав ровно девять месяцев со дня его рождения, нашел, нашел соответствующую дату и побежал с этой датой к куче газет «Херут»[24], которую собрал мой папа-ревизионист; половина комнаты в нашей квартире была занята «Херутом», а еще половина была заполнена тряпками, которые он продавал, мой абуя, всякие джинсы, хула-хупы, приборы для уничтожения тараканов ультрафиолетовыми лучами. Только притворитесь…

– …что вы все понимаете! – Несколько голосов в районе бара с ликованием завершают замысловатые движения его руки.

– Прекрасно, Нетания!

Даже, когда он смеется, его взгляд очень концентрирован, безрадостен, он словно следит за лентой конвейера, по которой катятся шутки, слетающие с его губ:

– А мы трое, биологический материал семейства, яану[25], теснились в оставшейся комнате с закутком, и, между прочим, ни одного листика «Херута» папа не разрешал выбросить: «Это будет Библией будущих поколений!» – возглашал он, потрясая в воздухе указательным пальцем, а его маленькие усики топорщились, словно его ударили электрошокером по яйцам. И там, девять месяцев тому назад, точно в тот день, когда я вылупился на свет – из ловушки да в западню – и навсегда изменил экологический баланс, куда, как вы думаете, попадает са́хбак? Прямо в яблочко – в Синайскую кампанию![26] Улавливаете? Не безумие ли это, скажите? Гамаль Абдель Насер объявляет, что национализирует Суэцкий канал и закрывает его для прохода израильских кораблей перед самым нашим носом, а мой папа, Хезкель Гринштейн из Иерусалима, ростом метр пятьдесят девять, с волосами, как у обезьяны, с губами, как у девушки, не колеблясь ни минуты, отправляется открывать этот канал! И верно, если подумать об этом, то я в некотором роде являюсь «операцией возмездия»! Усваиваете? Я – первая расплата «по ценнику», а уж потом этот «ценник» вошел в обиход наших расчетов с соседями. Вы меня поняли? Есть Синайская кампания, операция «Кара́ме»[27], операция «Энте́ббе»[28], операция «Мать твою», а есть еще Операция «Гринштейн», по которой еще не настало время рассекретить все подробности и детали, но у нас случайно есть здесь редкая аудиозапись прямо из оперативного штаба, правда, не самого хорошего качества: «Госпожа Гринштейн! Раздвиньте ноги! Получи, египетский тиран! Трам-тарарам!» Прости, мама! Извини, папа! Мои слова выдернули из контекста! Я снова вас предал!

И с этими словами он снова страшно бьет себя обеими руками по лицу. А потом и еще раз.

Несколько секунд я ощущаю во рту вкус ржавого металла. Сидящие рядом со мной люди испуганно отшатываются в креслах, их веки сильно дрожат. За соседним столиком женщина что-то резко шепчет мужу и собирает сумочку, а он кладет руку ей на бедро, пытаясь задержать.

– А теперь, Нетания, мон амур, соль земли – между прочим, правда ли, что всякий раз, если кто-нибудь на улице спрашивает у вас: «Который час?» – то это, по всей видимости, осведомитель полиции?.. Шутка! Я просто пошутил! – Он весь сжимается, сводит брови к переносице, глаза бегают в разные стороны. – Присутствует ли здесь, среди публики, какой-нибудь Альперон, чтобы мы смогли оказать ему почет и уважение? Или Абутбуль? Молодчики из команды Деде, кто-нибудь? Бебер Амар тут? Кто-нибудь из родственников Бориса Элькоша? Или маленького Пинуша? Может быть, случайно в зале находится Тиран Ширази собственной персоной, почтивший нас своим присутствием? Бен Сутхи? Семейство Ханании Эльбаза? Элияху Русташвили? Шимон Бузатов?[29]

Его слова постепенно начинают сопровождать жидкие аплодисменты. Мне кажется, эти аплодисменты помогают людям в зале выбраться из паралича, который сковал их несколькими минутами раньше.

– Нет, Нетания, – кричит он, – не поймите меня неправильно, я всего лишь хочу проверить, веду предварительную разведку! Я, видите ли, всегда перед выступлением в каком-либо месте первым делом захожу в гугл, выясняю возможные опасности…

И тут он вдруг устает. Словно вмиг опустошается. Он кладет руки на бедра, тяжело дышит. Его вытаращенные глаза устремлены в пространство, остекленевшие, застывшие, как у старика.


Он позвонил мне примерно две недели тому назад. В половине двенадцатого ночи. Я как раз вернулся с прогулки с собакой. Он представился. В его голосе чувствовалось какое-то напряженное, праздничное ожидание. Я не среагировал на это ожидание. Он смутился и спросил, я ли это и неужели его имя мне ничего не говорит. Я ответил, что не говорит. Я ждал. Терпеть не могу людей, устраивающих подобные викторины. Имя звучало знакомо, как-то смутно, но тем не менее знакомо. Я знаю его не по работе, в этом я был уверен: отторжение, которое я испытывал, было совсем иного свойства. Это кто-то из более близкого окружения, думал я. С большими возможностями для удара.

– Какая боль! – усмехнулся он. – Я-то как раз надеялся, что ты вспомнишь…

Смешок был негромким, чуть хриплым, на секунду я подумал, что он пьян.

– Не беспокойся, – сказал он, – я буду краток.

На этом месте он хихикнул:

– Я всегда короток, с трудом метр шестьдесят, и когда я умру, то меня похоронят на участке «Малых людей нации», а не там, где похоронены «Великие люди нации».

– Послушай, – сказал я, – чего ты от меня хочешь?

Он обескураженно замолчал. Снова стал выяснять, я ли это.

– У меня к тебе просьба, – сказал он и в ту же секунду стал собранным и деловитым. – Выслушай меня и реши, у меня нет проблем, если скажешь «нет». Ноу хард филингс[30], да это и не займет у тебя много времени, всего один вечер. Я, конечно, заплачу столько, сколько ты скажешь, не стану с тобой торговаться.

Я сидел в кухне, все еще держа в руке поводок. Собака, слабая, сопящая, стояла рядом, глядела на меня своими человечьими глазами, словно удивляясь, что я до сих пор не прекратил беседу.

На меня навалилась странная слабость. Я чувствовал, что между мной и этим человеком параллельно ведется еще одна беседа, приглушенная, неясная, а я слишком медлителен, чтобы понять ее. Он, по-видимому, ждал ответа, но я не понимал, о чем он просит. Возможно, он уже попросил, но я не слышал. Помню, что взглянул на свои туфли. Что-то в них, то, как они были обращены один к другому, вдруг сдавило мне горло.


Он медленно пересекает сцену, направляясь к креслу у правого ее края. Это огромное изношенное красное кресло. Возможно, оно, и как огромная медная ваза, – сохранившийся реквизит спектакля, который когда-то играли в этом зале. Он со вздохом падает в кресло, погружаясь все глубже и глубже, и, кажется, еще минута – и оно совсем его поглотит.

Люди устремляют взгляды в стаканы, зажатые в руке, кругообразными движениями кисти взбалтывают вино, наполняющее их, рассеянно щелкают орешки, поданные на блюдечках.

Молчание.

И – приглушенное хихиканье: он выглядит как ребенок в кресле великанов. Замечаю, что некоторые в зале опасаются смеяться в полный голос и избегают встречаться с комиком взглядом, словно боятся запутаться в каких-то сложных внутренних счетах, которые он ведет с самим собой. Возможно, как и я, чувствуют, что некоторым образом уже запутались и в счетах, и в человеке значительно больше, чем предполагали. Вверх медленно поднимаются сапоги, открывая взору зрителей высокие, несколько женственные каблуки. Смешки становятся все громче, набегая волна на волну, – и вот уже смех заливает весь зал.

Он брыкается, судорожно машет руками, словно тонет, и кричит, и задыхается, но, наконец, с корнем вырывает себя из глубин кресла, резким прыжком вскакивает на ноги, останавливается в нескольких шагах от кресла-гиганта, тяжело дышит и глядит с опасением на него. Публика облегченно смеется – старый, добрый слэпстик[31], – а он обращает к зрителям страшную физиономию, сеющую ужас, и зал смеется еще пуще. Наконец-то и он снисходит до улыбки, впитывая смех, на который никто не скупится. Неожиданная нежность вновь придает его лицу особую утонченность, публика бессознательно откликается на нее, выражая свою приязнь и расположение, а он, комик, эстрадник, развлекающий публику, клоун, полностью отдается отражению своей улыбки в лицах людей, той минуте, о которой невозможно подумать, будто он верит в то, что видят его глаза.

И вновь, будто не в силах вынести симпатию и любовь ни одной лишней секунды, брезгливо вытягивает губы в тонкую линию. Эту гримасу я уже видел раньше: маленький грызун молниеносным движением кусает сам себя.


– Жутко извиняюсь, что так запросто врываюсь в твою жизнь, – сказал он мне в той ночной телефонной беседе, – но я как-то надеялся, что по праву, знаешь ли, нашей юношеской дружбы, – он вновь усмехнулся, – все-таки, можно сказать, мы начинали вместе, и ты некоторым образом пошел своим путем, почет и уважение, честь тебе и хвала.

Тут он выдержал паузу, ожидая, что я вспомню, пробужусь наконец. Он не мог себе даже представить, с каким упорством я держусь за свое бессознательное состояние и каким неистовым могу быть к тому, кто пытается нас разъединить.

– Мне понадобится всего лишь минута, чтобы объяснить тебе, не более того, – сказал он. – Посвятишь мне минуту своей жизни, сабаба?

Примерно одного со мной возраста, а разговаривает на молодежном сленге: ничего хорошего из него не выйдет. Я закрыл глаза и попытался вспомнить. Дружба дней юности. Из каких дней юности он ко мне прибыл? Из детства в Гедере? Из тех лет, когда по причине деловой активности отца я мотался с родителями между Парижем, Нью-Йорком, Рио-де-Жанейро и Мехико? Или, возможно, из тех врем