нет зонта? — засомневался Костя. — Странно. Как можно жить без зонта? Даже у папуасов Океании есть зонты. Они называют их одним длинным словом, которое переводится так: „Дом, который я ношу с собой и раскрываю всякий раз, когда идет дождь“».
На Косте ее любимый выходной светло-серый костюм, в котором он делал сегодня днем доклад о маршале Нее для сотрудников их музея и экскурсоводов. А теперь он стоял к ней спиной и угрюмо смотрел на книжные корешки, на засохшие скелетики цветов своего давнего букета в вазе, на дождь за раскрытым настежь окном, и минуты молчания свинцовыми каплями падали в какую-то дырявую лохань, сквозь которую утекало их время. «Да, придется остаться, он и не думает кончаться, — сказал Костя. — У тебя перекусить найдется?» Она молчала. Костя вздохнул, открыл холодильник, влез в него с головой и крикнул: «Эй, есть тут кто съедобный?» Яна отвернулась. «Ну чего ты?» — жалобно произнес Костя и уже в следующую секунду безуспешно пытался оторвать ее от себя. Все-таки оторвал, усадил. «Смотри-ка, ты мне пуговицу откусила!» — засмеялся он. Яна схватила пуговицу и сжала ее в кулаке. «Отдай», — возмутился Костя. «Не подходи, а то я ее проглочу». — «Ну глотай, — согласился Костя, — дома другая найдется. Если не отдашь, — помолчав, сказал он, — я сию же минуту уйду». Яна разжала руку. «Нитки найдутся такого цвета?» — спросил Костя, и они снова надолго умолкли. Пока длилось молчание, дождь врос в землю на глубину семи метров, где покоятся мертвые и таятся в ржавых сундуках подземные клады. «Ладно, — сказал Костя, — раз уж взяли вино, надо выпить. Кстати, бокалы иногда надо протирать...» — поморщился он. Яна одним яростным взмахом руки сбросила бутылку вместе с бокалами со стола. «Ты что, ты что! — побелев, закричал Костя, с ужасом глядя на залитые вином брюки. — Ты что тут творишь!..» Гнев его был так огромен, что когда он, подхватив на лету бутылку, вскочил, Яне показалось, будто голова его касается потолка. Вихрь его гнева в эту минуту мог смести кого угодно, но не Яну, которая повисла на нем, пытаясь повернуть его лицо к себе: «Миленький, золотой, ради Бога, хорошенький мой, только не уходи, я не могу сейчас остаться одна, когда я сижу одна, мне кажется, что из угла ползет змея и хочет меня ужалить, не покидай меня, я застираю, так что Вера не увидит!..» — «Нет, — сказал Костя с тихим бешенством, — с меня хватит. Так вот, я не люблю тебя. Прости, нет. Не люблю». Яна заткнула уши, мотнула головой, сильно ударившись затылком о раму, но Костя громко, словно хотел ее разбудить, крикнул на весь мир: «Не люблю, понятно тебе? И оставь наконец меня в покое!..» Тут Яна стала смеяться, раскачиваясь всем телом, сидя на подоконнике, точно на качелях; она раскачивалась все сильнее и сильнее... «Стой, остановись!» — вскочив, отчаянно крикнул Костя и бросился к ней, но ее уже ничто не могло остановить.
...Будь ты проклят, пробираясь сквозь уличную толпу, как через заколдованный лес, шептала Яна, и шепот ее гремел над городом, сталкивая тучу с тучей. Яна тебя, проклятого, достанет, в какой бы из своих потайных карманов ни спрятал тебя этот город, Яна глаз не сомкнет и росы не пригубит, пока не вытряхнет тебя из твоего обмана!.. Господи! Вот тебе Янино опустевшее тело, сошли его во мрак земных глубин, вот тебе Янин слабый, истонченный мечтою ум, занеси его за темное облако, вот тебе освещенная предгрозовыми лучами смутная вечерняя мурава, и деревья, склонившиеся над нею, и туманы, вьющиеся над деревьями, вот тебе Янины серые глаза, погрузи их на дно реки, чтобы прохладное течение вымыло из них образ Кости, вот тебе Янино сердце, напоенное ядом, пусть его расклюют птицы ночные и тут же падут с небес замертво, вот тебе Янина музыка, ею и без того полон воздух, мелодии, одна чуднее другой, соскальзывают с небес на землю, сошли и музыку в глухонемые пространства, но дай Яне в кромешном многолюдстве, в домах, набранных крупным шрифтом, в карусели кольцевой дороги найти этого человека и вынуть из него одну маленькую, легкую, пустую вещицу из-под третьего левого ребра — даже дьявол искрошит о нее зубы!..
Толпа струилась мимо нее как вода, так что она не успевала разглядеть лица людей, как ни старалась. Что-то ей мешало. Что-то с ней случилось. Но что именно, она не могла понять, не могла вспомнить, отчего, собственно, идет по этой улице, не чувствуя обычной одышки, хотя шла она очень быстро, почти летела, едва касаясь ногами земли, как бы не чуя ее под собою. Она летела сквозь толпу и в то же время лежала где-то на мокрой траве, и какой-то ангел в белом пальцем пытался приподнять ей веко. «Это из восемнадцатой квартиры», — произнес кто-то, а другой в белом, сидя рядом с ней на корточках, сказал: «Пульс не прощупывается». Яна шла наугад без определенной цели, потом присела отдохнуть на полукруглой каменной скамье у какого-то памятника. Здесь было теплее, и листья с лип еще не облетели. «Этюд сбацал прилично, а в Бахе у меня сомнения». — «Днепровский тебя слушал отвернувшись?» — «Да, вот так рукой закрылся, пока я Баха отыграл». — «Тогда нормально, если он глядит прямо и карандашом постукивает, то все, себя в списках не ищи». — «Фантазия-экспромт», — вспомнила Яна. Яна помнит, как ты, проклятый, уверял ее, что любишь музыку... Лицемер! Ты не Яну предал, ты своей музыке изменил с этой мелкой, приблизительной, наспех намалеванной за ситцевыми занавесками жизнью! Как порыв ветра пронеслась скрипичная мелодия Глюка, и Аид расступился перед нею. Яна переходила от одного консерваторского окна к другому, подставляя себя живительной силе звуков. В кроне ясеня блуждала хоральная прелюдия Баха. С плакучей березы, как солнце, стекала тема Четвертой симфонии. Глубоко, как гекзаметр Гомера, дышала арфа, из углового окна выпали несколько фраз из «Фиделио». А потом из этого инструментального гула, из опавшей листвы отзвучавших звуков вырвался пламенеющий на солнце высокий голос: «За пяльцами мне вдруг вздремнулось, и снилось мне, что я царевна, что царь меня в невесты выбрал, что разлучили нас с тобой, сказали будто мне: „Царевна, жених твой прежний — лиходей, его за то теперь и судят, что извести тебя хотел!..“ Ах, как я во сне не умерла!..»
Не примяв и никак не потревожив цветов, Яна улеглась на клумбе у памятника меж садовых колокольчиков и настурций и, запрокинув голову, долго следила взглядом за медленной катастрофой облаков, переплывающих небо, как золоторунные овны. Стемнело, постепенно улеглась вокруг нее музыка, окна консерватории погасли, и наступила ночь. Сквозь сон она чувствовала осторожное движение цветков настурции, тянущих свои шафрановые зонтики к ее телу, а очнувшись поутру, обнаружила себя спеленутой мускулистыми растениями, как Гулливер, связанный веревками лилипутов. Яна расправила плечи, и лопнули нежные побеги, опоясавшие грудь, из разрывов стеблей скатились прозрачные шафрановые капли. Разорвав тонкие путы и сломив случайно ни в чем не повинный колокольчик, она взяла его в руку и встала. «Вот видишь, колокольчик я сорвала лазоревый! А правда ли, что он звенит в Ивановскую ночь? Про эту ночь Петровна мне говорила чудеса... Вот эта яблоня всегда в цвету, присесть не хочешь ли под нею? Ах, этот сон, ах, этот сон...» Со стороны Манежной площади до нее донеслись гневные голоса: там шел митинг. На площади тесной, душной толпой стояли люди с поднятыми к балкону лицами и слушали плотного человека с острым умным лицом, которого сдавливали по бокам упитанные конвоиры. Одобрительный гул голосов встречал каждое его слово, скупо роняемое в толпу. Через равный промежуток времени он поднимал небольшой розовый кулак, и между пальцами у него была зажата добродушная ухмылка, вернее, четыре ухмылки, это была пустая рука. «Мы победим!» — кричал он. У него это звучало как «Мы поедим!» — «Мы победим!» — отвечала толпа. Рядом с Яной остановилась женщина с багровым лицом, с жилами, набрякшими на шее, и с разинутым в крике ртом. Покричав, она подняла с земли тяжелую хозяйственную сумку, из которой торчали пучки макарон, пакеты с молоком, и решительно зашагала дальше. Тут же под деревьями обнимались влюбленные парочки; мальчишки торговали с лотков «Похождениями среброзубого брюнета», матрешками и воинскими регалиями некоей разбитой и захваченной в плен армии; у баллона со сжатым гелием выстроилась очередь малышей с родителями за рвущимися в небо цветными шарами. Яна выбралась из толпы и пошла дальше, потерянно глядя по сторонам, словно экскурсант, отставший от своей группы. Потом спустилась под землю.
В вагоне метро, остановившемся перед нею, был почему-то погашен свет. Яна вошла в затемненный вагон, села и, покачиваясь на мягком сиденье, поплыла сквозь толщу земли между мертвыми, покоившимися в своих могилах над ее головой, и живыми, лихорадочно строившими глубоко внизу подземный город, чтобы спастись в нем от мировой войны. В этом сумеречном вагоне сидели люди, чем-то похожие на нее, они покачивались на кожаных диванах с прикрытыми глазами, их руки, сложенные на коленях, выражали смирение и покой. Справа и слева от них вагоны были празднично освещены, там ехали люди, не тратившие жизнь на бесплодную мечту, не упускавшие ни одной минуты зря: они читали, вязали, строили в уме планы на вечер. На следующей остановке Яна увидела, как люди на перроне, ожидавшие поезда, разбежались в стороны от их темного вагона, инстинктивно избегая его, а к ним вошли всего три человека, любивших сумерки, пастельные тона, молчание и свои сны. «О господи!..» — пронеслось в голове у Яны, и вдруг точно петля захлестнулась на ее горле и потащила сквозь землю с такой силой, что кости ее затрещали и едва не вышли из суставов, — назад, сквозь тьму и свет, сквозь землю, кишащую работой разумных и неразумных существ...
Костя жил у кинотеатра «Эстафета». Как-то Яна вызвалась проводить его домой, и он показал ей окна своей квартиры. Лучше бы он этого не делал! Свет в них был такой теплый и лучистый, в красноватых прожилках, какой не может быть в неблагополучной семье; занавески чистые и легкие, как два облачка, увитый плющом балкон — это прекрасное растение, усыпанное розовыми цветами, обвивало мирную картину, а в довершение всего в окна спальни тянулись веточки вишни. Неужели ему здесь так плохо, так горько и неуютно?.. Это благодаря Косте она узнала череду мгновенных превр