имеющих возможность по достоинству оплатить труд мастера?
– Нашел к кому обратиться, – из горла Понтормо вырвалось давешнее, похожее на смех бульканье. – Я порвал все связи с внешним миром еще три года назад. Я никого не вижу, кроме того дурачка, который приносит мне еду и всякие разности, нужные для жизни. Я и не хочу никого видеть, люди мне противны.
– Но отчего в тебе произошла такая перемена, друг? – с набитым ртом сказал Бенвенуто. – Ты был самым жизнерадостным из всех нас.
– Ты хочешь услышать рассказ о том, как теряют жизнерадостность? Тебе мало своих огорчений? – желчно произнес Понтормо. – К тебе, ведь, Фортуна тоже обернулась задом.
– Ничего плохого в этом нет, Фортуна – прекраснейшая женщина, и я с удовольствием посмотрю на ее великолепную задницу, – рассмеялся Бенвенуто. – А если взглянуть на вещи философским образом, то получится, что судьба нам всегда показывает либо одно срамное место – спереди, либо другое – сзади. Кого-то, возможно, это и ужасает, но меня радует; я люблю женщин со всех сторон.
– С каких пор ты сделался зубоскалом? Оставь свою насмешливую философию, коли взаправду желаешь узнать, как теряют интерес к жизни, – процедил Понтормо сквозь зубы, с трудом сдерживая раздражение.
– Прости, друг. Я весь во внимании и клянусь, что буду серьезен, как подобает в данном случае, – Бенвенуто, разомлевший от тепла, еды и вина, развалился на стуле и приготовился слушать.
– Пока ты добивался славы в столице, я был на самом пике успеха у нас, во Флоренции, – начал свой рассказ Понтормо. – Много лет я писал картины на любой вкус и кошелек; я умел угодить заказчику, я верно понимал, что от меня требуется. Вместе с тем, я никогда не опускался до халтуры: даже маленькие заказы я выполнял с высоким мастерством. Работа у меня кипела, дело было поставлено на поток; я нанял подмастерьев, и мы рисовали по несколько больших и десятки малых картин ежегодно. У меня были деньги, много денег; у меня было много поклонников; у меня было много женщин. Я вел напряженную жизнь, но меня хватало на все.
Так продолжалось долго, но потом мои картины стали продаваться все хуже и хуже. Меня укоряли в том, что я повторяюсь; говорили, что заказчики пресыщены моей живописью и хотят чего-то иного. Глупцы, они не понимали того, что поиск нового лишил бы меня возможности продавать картины, – интересно, чьи бы полотна вывешивали в своих домах эти дураки, если бы я оставил постоянную работу и стал пробовать всякие новшества? Им пришлось бы покупать пачкотню тех бездарей и халтурщиков, которые не имеют ни мастерства, ни таланта, но разве мои произведения не выше их грубых поделок?
Творить новое! Но кто оценил бы это новое, даже если мне удалось бы создать нечто гениальное? Тупоумная невежественная публика только тогда воздает дань гению, когда он уже признан, а сколько непризнанных гениев умерло в нищете!
Наши идиоты не понимали и того, что гений им просто не по карману: гениальность, признанная гениальность, стоит очень дорого, и немногие могут купить творения гения. Мои же произведения были доступны не только богачам, но и людям среднего достатка; о бедняках я, естественно, не говорю, им не до искусства.
И вот, невзирая на все эти здравые доводы, мои картины продавались, как я сказал, хуже и хуже. И тогда мои конкуренты осмелели, – нет, не осмелели, а обнаглели! Откуда ни возьмись, появился какой-то юнец, о котором распустили слухи, что он – новый Рафаэль. Ха, ха, Рафаэль! Да этот «Рафаэль» и кисть-то в руках держать, как следует, не умел! Видел бы ты его мазню! Настоящий Рафаэль перевернулся бы в гробу, если бы узнал, с кем его посмели сравнить!
Тем не менее, пачкатня этого юнца продавалась очень хорошо, а мои картины вовсе перестали покупать. Тут же изменилось и мое положение в городе: я как будто умер, обо мне говорили в прошедшем времени.
Как я их всех возненавидел! Ладно бы так отзывались обо мне люди, разбирающиеся в искусстве, люди, чьим мнением я дорожил; может быть, я вызвал бы их на дуэль и убил, но все-таки мне не было бы так обидно. Но эти тупые скоты, визгливые свиньи, похотливые кролики, – я не намеривался терпеть их мерзкое поведение по отношению ко мне! Я решил уйти из города и вообще удалиться от людского общества, которое стало мне отвратительно.
Вначале я собирался купить себе дом в хорошей местности с приятным пейзажем, но после передумал: дом, доставшийся мне от прежних хозяев, напоминал бы о них, – жилище всегда впитывает в себя настроения, мысли и чувства тех, кто в нем живет. Построить для себя новый дом? Но для этого нужно было бы сначала договариваться со строителями, а потом постоянно следить за их работой, дабы они, по своему обыкновению, не обманывали, не крали, не ленились, не строили вкривь и вкось, а мне такой контроль был противен. Нельзя было купить и готовый дом, в котором никто еще не жил, ибо одному Богу известно, как его построили.
Что же мне оставалось? Я не знал… Без всякой цели я разъезжал по окрестностям Флоренции, пока ни наткнулся на этот заброшенный скотный двор. Он мне сразу приглянулся своей уединенностью, обширностью и крепкими стенами. Я купил его и собственными руками перестроил так, как мне хотелось. Я купил и землю на две мили вокруг, чтобы никто не смел приближаться к моему убежищу.
Уже два года я живу здесь, предаваясь невинным удовольствиям. Я сплю, когда хочу и сколько хочу, по этому же принципу питаюсь и пью вино; часами гуляю по лугу и по лесу; когда есть охота, мастерю для себя какие-нибудь вещицы или копаюсь в земле, выращивая цветы и овощи. Я был бы полностью доволен, если бы мое мирное и тихое существование не отравлялось лютой ненавистью ко мне всех моих соседей-сельчан.
Казалось бы, что им до меня? Я ушел от мира и не имею желания общаться с людьми, но им какой от этого вред? Однако они считают меня алхимиком, колдуном, вампиром, оборотнем, и еще Бог знает кем. Они давно убили бы меня и разрушили мое жилище, если бы не боялись моего колдовства и моей пищали. Но, даже смертельно боясь приходить сюда, они все-таки иногда приходят, чтобы навредить и нагадить мне. В прошлом году они переломали молодые саженцы дуба, которые я посадил на опушке леса, выкорчевали мой огород и едва не подожгли мои постройки, забросав их в мое отсутствие какой-то горючей гадостью. Сейчас я хочу купить щенков от свирепой сторожевой собаки, мой дурачок обещал мне их принести в ближайшее время.
Понтормо разлил остатки вина из бутылки себе и Бенвенуто, и выпил.
– Поразительно, но твое присутствие меня не очень тяготит, – сказал он. – Наверно, ты смог бы пожить у меня, если тебе негде больше жить. Я, пожалуй, выделю тебе помещение в хлеву. Там у меня склад, но мы расчистим часть его, чтобы было место для тебя. Еды и вина тут хватит на десятерых, – я покажу тебе, где что взять. Конечно, слишком часто мы встречаться не будем, но пару раз в месяц ты сможешь приходить ко мне в этот дом: надеюсь, я это вытерплю.
– Но я-то не вытерплю такой жизни, – возразил Бенвенуто. – Спасибо тебе, Понтормо, за предложение, но я у тебя только переночую, а утром поеду дальше. Хочу повидаться с нашими друзьями – с Антонио и Андреа. Кстати, ты не знаешь, где их разыскать?
– Ну, Антонио тебе вряд ли удастся найти, – произнес Понтормо угрюмо. – Лишь я и Андреа знаем, где он похоронен.
– Как? И он умер? – вокликнул пораженный Бенвенуто.
– Он покончил с собой, – мрачно отрезал Понтормо.
– Антонио?! – Бенвенуто не поверил своим ушам.
– Да, покончил с собой, – подтвердил Понтормо. – Вот он-то искал новые формы в искусстве. Антонио, впрочем, писал все свои картины на один сюжет – Мадонна с младенцем Иисусом на руках – но постоянно возился с цветом, освещением, контуром и так далее. На каждую картину у него уходила уйма времени; понятно, что жил он в бедности, но это, похоже, его не трогало. Три года назад Антонио написал такую Мадонну, что сам Господь на небесах, наверное, возрадовался, глядя на нее: чистейшая непорочность, неземная красота и великая светлая скорбь была в ее облике. Люди плакали, глядя на эту картину, а наш друг Антонио вроде бы малость сошел с ума: реальность стала угнетать его, он заперся в мастерской и целые дни проводил там наедине со своей Мадонной. В конце концов, его нашли там мертвым; он вскрыл себе вены и истек кровью. Церковь отказалась хоронить его, и мы с Андреа тайком погребли бедного Антонио на старом сельском кладбище. А Мадонну забрал себе наш епископ, она теперь висит в его комнатах и услаждает его взор.
– Ах, Антонио, Антонио! – покачал головой Бенвенуто. – Он вечно искал идеал – и в искусстве, и в жизни, – а когда нашел не вынес разлада этого идеала с действительностью. Бог простит его за самоубийство, ибо душа Антонио всегда стремилась к Нему… А что же Андреа? О нем тебе что-нибудь известно?
– Свихнулся, – коротко бросил Понтормо. – Забросил искусство и с головой ушел в науку. Он живет в собственном доме, где совершает бесконечные научные опыты.
– Что же, поеду к нему, – все равно, больше ехать не к кому, – сказал Бенвенуто.
– А твой ближайший друг – Франческо? Почему он тебе не поможет? – спросил Понтормо.
– Он погиб на войне, – сообщил Бенвенуто и погрустнел.
В горле у Понтормо опять забулькало, глаза его нехорошо заблистали, и он сказал с жутким выражением лица:
– Антонио покончил с собой, Франческо погиб, Понтормо должен был удалиться от общества, Андреа свихнулся, а Бенвенуто – беглый преступник, не имеющий пристанища! Славно обошлись с нами люди! Нет, не зря я заперся на этом скотном дворе, – будь проклят наш мир, и будь проклято наше пребывание в нем!
Мизантроп. Художник Питер Брейгель-Старший.
Бенвенуто удалось найти Андреа без особых проблем – при расспросах о нем первый же встречный крестьянин скорчил насмешливую физиономию и воскликнул: «А, этот сумасшедший! Конечно, я знаю, где он живет, но я бы не советовал вам, синьор, ехать к нему. В его доме столько всякой мерзости, что не каждый это выдержит, а вонь оттуда слышна за милю. Впрочем, если вы не боитесь, что вас стошнит, я охотно укажу вам дорогу, коль вы не пожалеете для меня пару медных монет».