Как умер Ленин. Откровения смотрителя Мавзолея — страница 18 из 33

Я не думал тогда, в эту ночь, что начинается такая великая эпическая трагедия в этом доме, что этот чудесный парк, где так благоухает сирень, где так хорошо поет соловей, превратится в клетку, где будет стонать раненый, истекающий кровью лев, где будет биться орел с подрезанными крыльями, где будет по-человечески страдать великий человек, который все понимает, все видит, все слышит и ничего не может сказать, ничего не может написать, человек, которому дано «глаголом жечь сердца людей» и который не может произнести слова, человек, который мог писать огненными буквами на скрижалях, видных всему миру, и не может поднять теперь правой руки. Видел ли мир большую трагедию, большие страдания? Родился ли новый Софокл, который найдет какие-то изумительно сильные слова и краски и изобразит эту трагедию так, чтобы она через тысячу лет потрясала сердца людей так, как нас потрясает еще сейчас «Эдип-царь»…

Поздно ночью я вернулся в свою комнату, взял лист бумаги и записал дневник первого дня болезни. Я вписал первые строки в первую страницу той эпически-трагической книги, которая носит название «История болезни Ленина».

Я заканчиваю свой грустный рассказ. Мне хотелось рассказать только о первых днях болезни Владимира Ильича, о начале великой трагедии. Невропатологи расскажут о дальнейшем ходе болезни, о том улучшении, которое наступило к осени и которое позволило Владимиру Ильичу даже писать и выступать в ноябре, о новом ухудшении с декабря и о той нечеловечески трудной борьбе, которую вели в течение двух лет лучшие представители русской и европейской медицинской науки для спасения жизни Ленина.

Как выглядел Ленин (Из письма Е. А. Преображенского к Н. И. Бухарину, 29 июля 1923 г.)

Дорогой Ника!

Давно собирался написать, но откладывал до третьего визита в Горки). Но пришло Ваше второе письмо. Так что пишу немедленно.

1) Ильич.

Во время первого посещения, неделю спустя после Вашего отъезда, говорил и с Н. К. и М. И. очень подробно. Старик находился тогда в состоянии большого раздражения, продолжал гнать даже Ферстера и др., глотая только покорно хинин и йод, особенно раздражался при появлении Н. К., которая от этого была в отчаянии и, по-моему, совершенно зря, против желания. И, все-таки, к нему ходила.

Второй раз, 4 дня тому назад, я снова поехал (с Пятаковым решили ехать сегодня, а я не стал ждать воскресенья). Я только что вошел вниз, с Беленьким, как в комнате справа от входа Беленький мне показал рукой в окно, сказал: «Вон его везут».

Я подошел к закрытому окну и стал смотреть. На расстоянии шагов 25 вдруг он меня заметил, к нашему ужасу, стал прижимать руку к груди и кричать: «Вот, вот», требовал меня.

Я только что приехал и еще не видел М. И. и Н. К. Они прибежали, М. И., взволнованная, говорит: «Раз заметил, надо идти».

Я пошел, не зная точно, как себя держать и кого я, в сущности, увижу. Решил все время держаться с веселым, радостным лицом.

Подошел. Он крепко мне жал руку, я инстинктивно поцеловал его в голову. Но лицо! Мне стоило огромных усилий, чтоб сохранить взятую мину и не заплакать, как ребенку. В нем столько страдания, но не столько страдания в данный момент. На его лице как бы сфотографировались и застыли все перенесенные им страдания за последнее время.

М. И. мигнула мне, когда надо было уходить, и его провезли дальше. Через минут пять меня позвали за стол пить вместе с ним чай. Он угощал меня жестами малиной и т. д., и сам пил из стакана вприкуску, орудуя левой рукой.

Говорили про охоту и всякие пустяки, что не раздражает. Он все понимает, к чему прислушивается. Но я не все понимал, что он хотел выразить, и не всегда комментарии Н. К. были правильны, по-моему. Однако всего не передашь. У него последние полторы недели очень значительное улучшение во всех отношениях, кроме речи. Я говорил с Ферстером. Он думает, что это не случайное и скоро проходящее улучшение, а что улучшение может быть длительным…

У постели Ленина (Из воспоминаний М. М. Петрашевой)

29 мая 1922 года я была свободна от дежурства и стирала у себя дома белье. Этот день запомнился мне на всю жизнь. Только окончила стирку и развесила белье во дворе, как пришла за мною санитарка из больницы: «Доктор зовет, Алексей Михайлович Кожевников. К больному ехать».

Явилась я к доктору, а он, надо сказать, отлично ко мне относился. Я молода была, и, верно, потому все хорошо у меня выходило. «Едем, – говорит, – к больному пункцию делать».

Ну, я живо оделась, приготовилась, а он спрашивает: «Вы знаете, к кому я вас везу?» – «Нет, не знаю». – «К Ленину». А тут как раз машина подъехала, сели мы с доктором вдвоем.

Дорога была красивая. В это время цвели вишни и яблони. Все было в цвету. Я видела, что мы едем по Каширскому шоссе, где находился в это время Ленин – я еще не знала. Кожевников спрашивает: «Узнаете места, по которым едете? Вон влево от нас Царицыно, а правее – Расторгуево. Мы едем в Горки».

Подъехали мы к небольшому двухэтажному домику. Поднялись на второй этаж. Там нас ждали Надежда Константиновна и Мария Ильинична. Я сразу надела халат, попросила примус, прокипятила инструменты. Мне показали, где находится больной. Я одна с инструментами в руках пошла к нему в комнату. Только я успела открыть дверь, как услышала: «Здравствуйте!». Еще человека не увидела, а он уже со мной успел поздороваться.

Позже я узнала, что он всегда со всеми первый здоровается: с сестрами, с врачами, с красноармейцами из охраны.

По фотографиям в витринах я думала, что он брюнет, а он оказался светлый, рыжеватый, широкоплечий, массивный – в белом белье на белой постели. Голова большая. Лицо не выхоленное, а простое. Глаза карие, прищуренные, смотрят остро, будто проверяют тебя. Когда я вошла, он приподнялся на локтях.

За мной доктор вошел, и мы приступили к делу.

Владимир Ильич очень терпелив был. Во время пункции он только крякнул. Не охал, не стонал – не в его это характере было.

Доктор переговорил с Надеждой Константиновной и предложил мне остаться подежурить у больного. Я, конечно, согласилась и только попросила, чтобы мою записку домой доставили. Написала: «Дежурю у больного», – а у кого именно и где, не упомянула. Так мои родные и не знали, что я у Ленина.

Отвели мне комнату. Ночь я провела не у больного. Этим дежурством я осталась недовольна. Какая же я дежурная, если не знаю ночью, что с больным? Так же нельзя!

Все это я сказала утром Надежде Константиновне и Марии Ильиничне. Я помоложе была тогда, говорила прямо, что думаю, а того не понимала еще, что никак не могли они мне сразу Владимира Ильича доверить. Забунтовала я, раскипятилась. Ну, на следующую ночь меня по-другому устроили – в смежной с Владимиром Ильичей темной комнате. Туда поставили маленький диванчик – я сама нарочно такой выбрала, чтобы ночью не заснуть. Дверь к больному не закрывалась, и он меня шепотом из своей комнаты звал: «Сестра! Сестра!». И все время мы так разговаривали с ним – шепотом…

Владимир Ильич не мирился со своей болезнью. Ему давали бром, чтобы его не так волновало такое состояние. Потом настроение лучше стало.

Видно было, что ему страшно хочется поскорее начать работать.

Он часто справлялся у меня, как я сплю, удобно ли мне. Он ведь лежал все время в своей комнате и не видел, как меня устроили.

У Владимира Ильича было расстройство речи, но я этого не замечала. Врачи просили его назвать какой-нибудь предмет, а он не мог. Просили написать, тоже не мог. Жаловался, что у него парализована то рука, то нога.

– А у меня паралич?

Скажешь: «Владимир Ильич, подымите руку или ногу». Поднимает. А это были мгновенные параличи, быстро проходящие. Только когда он начал ходить, был случай, когда он упал во время такого паралича. Он еще шутил насчет того, что чуть не сел между двух стульев.

Днем Владимир Ильич часто посылал меня гулять, говорил, что я ему не нужна. Я приносила ему с прогулки букеты ромашек. Сирени в саду было много, но он не переносил никакого резкого запаха, а когда я приносила полевые цветы, он был доволен…

Однажды я нашла в парке на поляне много белых грибов. Притащила домой в подоле халата. А в это же утро Надежда Константиновна и Мария Ильинична ходили по грибы в лес и ничего там не нашли.

Владимир Ильич весело смеялся по этому поводу, шутил. «Они, – говорил, – в лесу были и только платья замочили, а вот сестра у самого дома столько грибов нашла».

Предписания врачей он выполнял очень строго и точно. Помню, мы решили убрать из его комнаты книги. Читать ему в это время не разрешалось, а книги лежали грудами – и на окнах, и на столе, и повсюду. Как ни жалко было Владимиру Ильичу книг, но он и не думал противиться, когда я выносила их из комнаты.

В одном только он ни за что не хотел уступать нам. Его долго упрашивали перейти в комнату Надежды Константиновны. Эта комната была светлой и просторной. Но Владимир Ильич отказался наотрез и остался в своей маленькой комнате. За окном у него пустые деревья росли. Так они шумели ночью, так мешали, эти деревья!

В пище Владимир Ильич был неприхотлив. Очень любил гречневую кашу. Я отвоевала для него эту кашу. Немец, профессор Ферстер, долго не хотел ее позволять, но потом согласился.

Владимир Ильич был недоволен тем, что прилетают профессора из-за границы. Он же знал, что они задаром не прилетят. Он говорил, бывало: «Вот уж эти немцы! А сколько они стоят, эти немцы!».

Когда с Ферстером – невропатологом – прилетел еще Клемперер – терапевт, Владимир Ильич нахмурился: «Что это он прилетел, своих врачей у нас нет, что ли? Одного немца мало, так еще двое понадобились. Ну, один – специалист-невропатолог, а другой-то зачем? Ему и смотреть меня нечего».

Мне хотелось развеселить Владимира Ильича.

– Ну, а язык-то вы ему все-таки показали? – спрашиваю.

– Язык показал, – отвечает и громко смеется.

С профессорами он разговаривал по-немецки, шутил, смеялся, руками жестикулировал.