ем одного, но соединяющее многих.
Есть ценности равенства и первенства. Блаженный Августин трактует производство с позиций первенства – лучший мастер тот, кто создал шедевр целиком, лично. Но ценность рабочих иная – тут важнее равенство, и это не гражданское равенство перед законом, но нечто более архаическое. Это равенство единства, равенство людей, вливающихся в таинство коллективного труда.
Льюис Мамфорд посвятил философский трактат тому, что он называл «мифом машины». Он исследовал государство и общество как машины принуждения личности и порождения «частичного человека». Это в большей степени сюжет власти, но для меня здесь принципиален тезис Мамфорда о том, что «социальная машина» предшествует механической. Коллективный труд – это отчасти коллективная магия, нечто ритуальное, объединяющее людей в одно целое путем рождения коллективного изделия.
Венецианский Арсенал стал для Данте прообразом для описания одной из частей Ада (пятый ров Восьмого круга).
Мы перешли, чтоб с кручи перевала
Увидеть новый росщеп Злых Щелей
И новые напрасные печали;
Он вскрылся, чуден чернотой своей.
И как в венецианском арсенале
Кипит зимой тягучая смола,
Чтоб мазать струги, те, что обветшали,
И все справляют зимние дела:
Тот ладит весла, этот забивает
Щель в кузове, которая текла;
Кто чинит нос, а кто корму клепает;
Кто трудится, чтоб сделать новый струг;
Кто снасти вьет, кто паруса платает, —
Так, силой не огня, но божьих рук,
Кипела подо мной смола густая,
На скосы налипавшая вокруг.
«Сила божьих рук» запускает весь «производственный» процесс. У Данте – в аду – нет двигателя, паровой машины первых фабрик. Машина и заменяет собой эту силу. Это сложное, непостижимое, живущее своей жизнью нечто, которое подчиняет себе физический мир. Овеществленная магия, адская машинка.
«Покорение сил природы, машинное производство, применение химии в промышленности и земледелии, пароходство, железные дороги, электрический телеграф, освоение для земледелия целых частей света, приспособление рек для судоходства, целые, словно вызванные из-под земли массы населения – какое из прежних столетий могло подозревать, что такие производительные силы дремлют в недрах общественного труда!» – говорят Маркс и Энгельс в «Манифесте Коммунистической партии». Здесь важно не только восхищение прогрессом, но и ощущение, что дух его дремлет в недрах, сокрытый и неразбуженный. Фабрика – это способ его пробуждения.
Итак, на окраине города располагается здание, внутри которого происходит некий процесс рождения вещей, управляемый машиной. Здесь есть нечто от фантастических антиутопий, но я хотел бы подчеркнуть, что на самом деле это простая реальность, явленная нам во множестве городов. Это как раз и создает эффект невысказанной мифологии: миф вот он, стоит просто обратить внимание на структуру пространства. Фабрика – не город, она альтернатива городу.
Это особая окраина и особая магия – она рациональна. В традиционном городе свет Разума обычно сияет над главной дворцовой или соборной площадью и постепенно теряется в интригах улиц на периферии. В индустриальном городе, наоборот, старый центр романтичен своей иррациональностью, зато периферия – это сон учителя геометрии. Здания – одинаковые прямоугольники, между ними – одинаковые отрезки, все под прямым углом. Каждый объем не имеет смысла сам по себе: он элемент технологической цепочки. Фабрика – территория, где цех холодной ковки стоит рядом с цехом отливки, потому что с ним железно связан, – одно не имеет смысла без другого. Мир приобретает вещественную сопряженность, и его смысл – бесконечное увеличение блага в форме «больше чугуна и стали на душу населения в стране».
Не совсем понятно, нужна ли фабричная окраина городу – своей структурой и архитектурой он, как правило, ее не замечает или боится. Но окраине нужен город – для того чтобы зримо перерабатывать глупость и хаос настоящего в прекрасную рациональность будущего. Настоящее может быть разным – старым городом, избами и бараками, землянками и палатками, как на первых стройках первых пятилеток. Различия не важны, важно, что это материал для производства светлого будущего. Будущее можно просто производить на фабрике. Все цеха связаны между собой, все фабрики связаны другом с другом, каждая постепенно расширяет вокруг себя поле рациональности. Вся страна превращается в единую гиперфабрику – это, собственно, и был идеал Госплана СССР. Вся страна превращается в рациональную окраину, альтернативу всему остальному миру.
И ведь этот поразительный замысел производства будущего на фабрике – он удался. Фабрика перестроила наши города. По образцу фабрики мы построили типовую школу, типовую больницу, детсад – заводы по переработке детей в граждан и ремонту больных в здоровых. Ле Корбюзье называл дом «машиной для жилья», но типовые индустриальные дома правильнее называть «цехами для жилья» – они продолжают геометрическую логику фабрики.
Все это пространство имеет смысл, пока фабрика, которая все это создала, продолжает работать и производить будущее. Но если она встала, то смысл теряется. Это пространство рациональной окраины, магия рациональности которой потеряна. Все равно как если в списке ингредиентов, которые необходимы по рецепту, отсутствует что-нибудь главное – пепел василиска, скажем. И вроде бы все работает, крутится, но без толку – изделие не получается, заклинание не работает. Этот диагноз более или менее очевиден всем. Стоит, однако, задуматься над тем, как будет реагировать фабрика и весь произведенный ею мир на эту утрату.
Каждым станком, каждым цехом, каждым домом, каждым элементом пространства она будет требовать: запусти машину! Восстанови заклинание!
Достань мочи рыжего мальчика! Что мы и делаем.
Микрорайон
Счет принято предъявлять Ле Корбюзье, и есть за что.
У Корбюзье то общее с люфтваффе,
что оба потрудились от души
над переменой облика Европы.
Что позабудут в ярости циклопы,
то трезво завершат карандаши, —
российские архитекторы, в целом относящиеся к Иосифу Бродскому с трепетом, свойственным любому советскому интеллигенту, эти строки ему простить не могут, тем более что Роттердам, которому они посвящены, для них является городом образцовым.
Корбюзье ненавидел традиционный город. «Улицы подобны траншеям, прорытым между семиэтажными стенами, за которыми скрыты темные душные колодцы дворов». Надо понимать, как это воспринималось поколением, пережившим окопы Первой мировой войны. Он хотел снести и Париж, и Москву и построить вместо них свои новые города.
Но он не проектировал микрорайонов. Даже городок Фирмини, где он работал с середины 1950‑х, приобрел свой нынешний, вполне бирюлевский вид усилиями его последователей, а не его самого – он сделал только неописуемого вида церковь и две жилые пластины.
Другое дело, что он придумал дом, из которого набирается микрорайон. «Большие блоки квартир, каждая из которых открыта свету и воздуху и смотрит не на хилые деревья наших сегодняшних бульваров, но на зеленые поля, спортивные площадки и обильные посадки деревьев». Это и есть наши типовые индустриальные многоквартирные дома.
Это был ответ на вопросы города XIX века, не способного решить проблему массового жилья. Если в доходный дом XIX века заселить семьи с покомнатным расселением, из расчета три-четыре человека в комнате, то это прекрасное изобретение буржуазной Франции превратится в сущий ад, что мы прекрасно знаем по опыту коммунальных квартир в СССР. А именно так и строились новые дома для рабочих в Америке до индустриальной революции в домостроении.
Это был ответ на неспособность придумать жилье в городе, которое рабочий мог бы купить за свою зарплату даже в расчете на сумму этой зарплаты в течение всей жизни рабочего. На переуплотненный квартал, где рабочие снимали жилье. На дворы-колодцы, на отсутствие естественного света и воздуха, на антисанитарию, высокую смертность, низкую рождаемость, человеческую деградацию от нищеты, имущественную сегрегацию – на массу проблем.
И это действительно был ответ – проблемы были решены.
Идеальной формой такого дома была башня, или пластина, из одинаковых жилых ячеек, каждая из которых выходит окнами на открытое пространство, вентилируется и освещается. Что очень мешало такому дому – это соседние дома: они загораживали солнце и препятствовали движению воздуха. Поэтому лучше всего было располагать такой дом в лесу или в поле – чтобы рядом других не было. В микрорайонах они так и располагаются. Это было изобретение, поменявшее силовое поле города. До того его частицы – дома – тяготели друг к другу, стремились слиться соседними стенами. После – стали взаимно отталкиваться, чтобы не мешать друг другу потреблять свет и воздух.
Что выиграли? Льюис Мамфорд определял этот выигрыш как «минимум жизни». В определении скрыта горькая ирония. В конце XIX века достижение минимальных жизненных требований было одним из главных социальных лозунгов. Количество квадратных метров на человека, инженерное обеспечение (тепло, вода, электричество), инсоляция, воздух были предметом яростной борьбы. За них выходили на демонстрации и строили баррикады.
В городе массового жилья это превратилось в нормы – законы. Нормируются метры, солнце, воздух, шум, инженерные системы. Минимальных показателей много где удалось достичь. За счет индустриализации. Как производство мебели, одежды, роскоши и т. д. в ХХ веке превратилось из ручного в заводское, так и город превратился в завод по производству жизни. И именно поэтому идеи Корбюзье победили во всем мире. Его талант, дух авангарда и т. д. при всем их значении не победили бы миллионы людей и не увлекли бы сотни правительств. Победила индустриализация жизни, позволившая переселить в города половину населения мира.