Как устроен город. 36 эссе по философии урбанистики — страница 6 из 40

Об этом и говорит Мандельштам. Улица потому получает его имя, что она (яма) и он (поэт) «нелинейны». Индексом для иррегулярной территории является человек. Следом такого означивания человеком места являются наши именования улиц – хоть той же улицы Мандельштама, которая так и не появилась в Воронеже, хоть Немцова моста, который так и не появился в Москве. Из таких обжитых и означенных смертью мест и складывается органическое, иррегулярное поселение. За этим стоит представление о неразрывной, сакральной связи человека и территории. Вспомните запреты на продажу земли в феодальной экономике, принципы майората – живые знаки-индексы не могут меняться или дробиться. Кстати, забавным рудиментом этой идеи в современной экономике является необходимость нотариального заверения купли-продажи недвижимости (чего не нужно делать ни с едой, ни с одеждой, ни с механизмами): земля – это такой товар, покупка которого за деньги не вполне законна, нарушает порядок вещей, и требуется юридическая процедура его восстановления.

Что означает регулярный прямоугольник территории, если при свободной планировке участок индексирует связанный с ним конкретный человек? Если бы, скажем, в Мандельштаме было «много линейного», если бы это был такой стандартный, «прямоугольный» Мандельштам, то его имя ничего не говорило бы о месте. Его человеческое качество свелось бы к квадрату.

Здесь стоит вспомнить о роли геометрии в древних цивилизациях. Пифагорейцы, а за ними Платон, видели в геометрии выражение метафизического порядка мироздания. Отсюда проистекают эзотерические следствия учений о пропорциях, но в случае с регулярной планировкой речь идет о самом элементарном геометрическом порядке. Однако смысл его не столько элементарен, сколько обобщен. Сама акция соотнесения территории с геометрическим порядком делает ее причастной к порядку разума. Природа не знает прямых углов, регулярная территория – это не просто terra, но terra sapiens.

Если угодно, иррегулярный город сплошь состоит из имен собственных – он размечен уникальностью судеб тех, кто здесь жил и умер. Регулярный город – это город местоимений. В каждом конкретном квартале может жить кто угодно, а может не жить никто, для прямоугольных территорий важно только одно их свойство – наличие сознания.

Спиро Костоф потратил много сил на то, чтобы доказать, что регулярность планировки города не имеет политического смысла. Его аргументы не лишены убедительности и остроумия. На основе сетки устроены города демократические (как у греков или американцев) и авторитарные (как в Древнем Китае, Риме или СССР) – форма города ничего не говорит об устройстве власти. «Сетка – это сетка и ничего, кроме сетки» – вот формула Костофа. Она звучит прекрасно, но я не могу согласиться. Сетка не имеет конкретного политического смысла, но сетка имеет политический смысл как таковой. Сетка – это власть.

Это не обязательно власть авторитарная. В традициях американской урбанистики принято связывать регулярную сетку с демократическим устройством, и это естественно для людей, у которых есть Нью‑Йорк. Отцы-основатели США полагали, что правом голоса обладает землевладелец, а земельное законодательство этого времени предписывало размечать землю в ортогональной сетке, так что вместе получался яркий пространственный образ демократии – все граждане равны, у всех равные наделы, каждого можно свести к квадрату. Однако при этом стоит иметь в виду, что и Мэдисон, и Джефферсон, и Джей, и даже Гамильтон были людьми Просвещения и классицизма и, придумывая страну, вдохновлялись моделью древнегреческой колонизации.

Сами по себе люди, поселившиеся рядом, в силу, я думаю, невозможности сбалансировать два базовых стадных инстинкта – права на равенство и права на первенство – не могут разделить свою территорию на равные части. Для этого нужен внешний фактор, осуществляющий это деление. Конечно, города мормонов (Солт‑Лейк‑Сити), греческих колонистов (Милет, Приена), римские военные лагеря (Тимгад, Сплит), сталинские и муссолиниевские города имели разное политическое устройство. Однако у них есть одна общая черта – все они были средствами колонизации территории.

Я считаю, что это право – право перевода пространства из terra inconscia в terra sapiens – является прерогативой власти. Колонизация – это превращение диких территорий в цивилизованные еще до того, как на них поселились цивилизованные горожане. Колонизация может иметь самые разные цели – хозяйственные, административные, религиозные, – но эти цели достигаются с помощью политической власти. Если город основан железнодорожной компанией (как, например, Такома, штат Вашингтон) для спекуляции земельными участками, то это означает, что политическая власть в городе принадлежала железнодорожной компании, а если в 1833 году Джозеф Смит нарисовал идеальный план Сиона, воплощенный, по итогам исхода мормонов, в Солт‑Лейк‑Сити, то это значит, что политическая власть в этом городе принадлежала мормонам. Колонизация – властный жест.

Если мы встречаем примеры добавления к городу с иррегулярной планировкой регулярной части (как в Неаполе) или сталкиваемся с регулярной перепланировкой исторического города – это улика вмешательства власти. Пожалуй, один из наиболее ярких примеров в истории градостроительства – перепланировка российских городов Екатериной Великой, учрежденной ей комиссией Ивана Бецкого, когда большинство из них получили регулярные планы. Этот грандиозный опыт можно связать с высказанной Александром Эткиндом идеей «внутренней колонизации» как основной стратегии российской государственности. Регулярный план был одновременно и средством модернизации страны, и признаком политического доминирования. Напротив, если мы сталкиваемся с постепенной утратой регулярности в городе – а это история большинства европейских городов, выросших на римской основе, – то перед нами след «ухода» власти из города.

Так происходило вплоть до ХХ века – и вдруг все перевернулось. Бесконечные новые районы СССР, отчасти Европы (Франция, Германия), Азии – колонизация спальными районами происходит в форме оккупации свободных пятен без всяких признаков регулярности. Напротив, квартальная застройка исторических центров начинает ассоциироваться со свободной городской жизнью, традициями и «правом на город» (термин Анри Лефевра 1968 года, акцентирующий права городских сообществ в противостоянии власти и спекулятивному девелопменту). Как это возможно?

Мне кажется, для ответа на этот вопрос стоит вспомнить, что в традиционном городе прямоугольник квартала застраивался сравнительно свободно. Мы встречаем там большое разнообразие форм – от городских вилл до многоэтажных домов-каре, от дворов-колодцев до парадных внутренних улиц. Свободная планировка спальных районов неотделима от стандартных жилых ячеек многоквартирных домов. Многоквартирный индустриальный дом – это регулярный город, сведенный в один объем, квадрат квартала, превратившийся в кубик квартиры. Именно поэтому, мне кажется, индустриальное многоквартирное жилье имеет достаточно ощутимый привкус репрезентации власти, и авторитарные режимы – как Россия или Китай – отдают заметное предпочтение этой форме расселения. Так власть становится ближе, интимнее: она приходит к вам в квартиру. По сравнению с этим клетки кварталов кажутся символами гражданских свобод и неформальных сообществ горожан.

Общественное здание

Изначально слово «потлач» обозначало особый праздник американских индейцев. Термин приобрел популярность после 1921 года. Некто Дэн Кранмер, видный представитель племени кваквакэваквов из Британской Колумбии, устроил потлач на 300 человек. За пять дней он уничтожил все свое имущество. Он раздавал каноэ, моторные лодки, одеяла, керосиновые лампы, скрипки и гитары, кухонные принадлежности и швейные машины, граммофоны, кровати и письменные столы, одежду, деньги (желающие могут подробно прочесть об этом – в частности, в статье Никиты Бабенко «Потаенный потлач»).

Многие участники праздника оказались под судом.

Криминализация потлача – результат усилий миссионеров и благотворителей. После колонизации, когда индейцев свели в резервации, они оказались объектом постоянной благотворительной помощи: их учили, им строили дома, привозили одежду, мебель, посуду, лодки, орудия труда и т. д. С прискорбием дарители обнаруживали, что хотя индейцы ценят это, но не так, как хотелось бы. Они сохраняют дары в виде сокровищ, а в назначенный день сокровища раздариваются и уничтожаются. Это поведение подрывало надежду на то, что индейцы пусть постепенно, но когда-нибудь втянутся в цивилизацию и прогресс. Поэтому еще в 1884 году был принят закон о запрете потлача. Он не очень исполнялся, а к 1921 году чаша терпения переполнилась и был организован судебный процесс. Из 45 задержанных участников церемонии 22 отправились в тюрьму. Остальные согласились добровольно сдать танцевальные маски, церемониальные свистки и прочие ритуальные принадлежности потлача и получили условные сроки.

Жорж Дави в книге «Вера в клятву» (1922) первым предложил трактовку праздника – потлач как форма социального символического обмена. Потлач осуществляет вождь племени, он может концентрировать в своем распоряжении богатства постольку, поскольку растранжиривает их в момент потлача.

Сразу за Дави вышло знаменитое исследование Марселя Мосса «Очерк о даре», где потлач был осмыслен в контексте идей символической экономики. Потом Жорж Батай противопоставил потлач как «политэкономию траты» буржуазной «политэкономии накопления». Разрушение своего благосостояния по Батаю – это «микрорепетиция смерти», и тут случилось много интересных смыслов: критика буржуазности, романтика безумия, игра в самоубийство – после Батая потлач стал респектабельным термином. Ги Дебор, один из идеологов революции 1968 года, даже издавал в 1950‑х годах в Париже журнал «Потлач».

Но при всей значимости этих левых смыслов сравнительно внятным объяснением уничтожения ценностей являются именно идея Дави – социальный обмен и достижение господства. Действия Кранмера можно сопоставить с поведением другого известного персонажа, и в этом свете они становятся менее абсурдными.